Во веке веков
Шрифт:
– Чего ты… – растерялся Данила. – Я про молодых. Им надо…
– Молоденьку подберу.
– А где Дуся-то? – подключилась к розыгрышу Василиса. – Аль не привёл?
– Да зачем ему теперь Дуся? – не унималась Галина Петровна.
– Правильно, Данила. Пей вино – не брагу, люби девку – не бабу.
Обе женщины задёргали, закружили Данилу, увели от опасного разговора и стали уговаривать идти за женой, потому что нехорошо получилось, что её нет со всеми, ведь все гулянки вместе гуляли и сейчас думали, что она тут, а раз нету – надо вести скорей. С трудом стали поднимать из-за стола Данилу.
Гаврила Матвеевич помог им, а потом взял в руки гармонь и бросил по избе перепляс, как горох сыпанул по полу.
И тут же нашлись каблуки. Василиса первой простучала по доскам, значительно выкрикнув:
Пой-дуПоддержал Василису Петька Сапожков. Он с пристуком прошелся вдоль стола, взмахивая рукавами и похлопывая ладонями по бокам, по голенищам сапог. И тут же вошла в танец Надя Зацепина. Вошла гордо, со статью победительницы, привыкшей задавать тон на деревенских гулянках. Она прошлась шажками, отчего мелко задрожала, словно от нетерпения, ещё не показывая, а только давая угадать силу и страсть своего красивого и сильного тела. Прожгла взглядом Ирину, скромно прижимавшуюся к матери, и, не принимая её всерьёз, с насмешкой отвела взгляд, поглядывала на Сашку. Он насторожился и поднялся. И, видимо, не хотел такого её торжества перед Ириной. А Надя, интуитивно понимая его состояние, ещё краше расцветала в танце, становилась уверенной, бесшабашно-весёлой.
Гаврила Матвеевич наяривал на гармонии, любуясь девонькой. Ах, как была она хороша! Вот невестка, другой бы и не надо! Но что ты с ними поделаешь, раздумывал он и перевёл взгляд на Ирину. И тоже хороша. Ведь знает, что соперница, а любуется танцем. Видать, другая начинка. Ну, так и будет пусть, как задумал. Им виднее.
Петька пошел в присядку, но Надя как бы не замечала его, ждала другого танцора. Взявшись за углы косынки, накинутой на плечи, она часто-часто застучала каблуками, глядя на Сашку: так выйдешь?!. Ну, что же ты?!.
– Всем плясать! – скомандовал дед, прекращая это стрельбище. – Привстал с табуретки и объявил. – Кто всех перепляшет, получит премию. Во! – направил палец на патефон, стоящий на пузатом комоде.. – Отдам! Все слыхали?..
– Все…
– Что отдаст-то?..
– Патефон отдаст, говорит.
– Ого!.. Так я…
– Не обманешь, дед?!..
– Я-то?.. Забирайте! – широко махнул Гаврила Матвеевич, чтобы уносили патефон.
Только Гаврила Матвеевич мог выкинуть такое коленце. А как домашние? – понеслись взгляды с одного на другого. Тимофея Гавриловича развезло так, что он уже не соображал, о чём шёл разговор; Зыков улыбался блаженно – словно не их вещь отдавали; Галина Петровна хоть и ахнула в душе – отдать патефон! Да их на всю деревню всего-навсего два, но виду не подала и даже махнула рукой: не жалко… А вот Василиса позеленела от досады. Сняла с комода патефон, держала в руках и, видно было, боролась с собой: отдать или?.. Поймав насмешливый взгляд деда, пересилив досаду, обьявила:
– Получит, кто перепляшет меня. Пошли на двор, чтоб всем места хватило.
Такая премия кого хочешь поднимет. Вывалились из дома и пошла пляска посреди двора под баян с приговорками да с припевками. Играл Сашка. Воспевали – кто горазд, кому было что огласить.
Пропляшу я сапоги,Самые носочки;Поглядите-ка, отцы,Как гуляют дочки.– И-и-и-и-и-и.., – звенел восклицающий визг. Пели девушки и бабы, иногда откликался мужской голос – начался частушечный разговор с признаниями, намёками, обидами и укорами о том, чего не скажешь открыто, а тут – понимай, если не дурак.
Что ты, вишенька, не зреешь,Аль – в засонии стоишь?Что ты, милый, редко ходишь,Али – дома с кем сидишь?Частушку пропела Тоня Петрушина, и тут же Оля Чижнова подала голосок:
Если любишь, так – признайся,Дорогой, любовь – открой.А не любишь – не касайся,И меня не беспокой.Обе своим парням пропели, а Вера Скопцова – Петьке Сапожкову, чтоб не приставал к ней:
Снежки белы, снежки белы —Без дождя расстаяли;Всех хорошеньких – забрали,Шантропу – оставили.Петька не в убытке, посмеялся и в ответ пропел:
Что, кукушка, не кукуешь?Тебе время куковать.Что же нашим девкам делать?Парней хаять, разбирать.А вот и Надя подала голос:
Под окном берёза вянет,На берёзу глядя – я;Милый гостью завлекает,Чем же хуже гостьи я?И опять она:
Говорит, что я не бела.Что же делать, дорогой.Гости – красятся, белятся.Я же – моюся водой.Пока молодежь плясала во дворе, соревнуясь за премию, в избе развлекалось старшее поколение. Пили и закусывали. Говорили кто про что… Гаврила Матвеевич заиграл на гармошке, припевая:
Закатилось красно солнышкоЗа горы, за туман.Меня девушки не любят,Я отдамся, бабы, вам.Бабы хохотали, и тоже пустились в пляс, припевая свои частушки-озорнушки.
Ах, дед, ты мой дед,Ты не знаешь моих бед.Захотелося морковки —В огороде какой нет.Примечал дед, что Ольга Сергеевна не поддавалась разгулу, пила не жеманясь, а вот озорства словно не замечала, как будто и не было его. Когда запели песни – подтягивала с удовольствием. И дед старательно выводил для нее «Располным-полна моя коробушка», перешёл на «Златые горы» и, припав взглядом к Ольге Сергеевне, со сладостью тянул: «…всё б отдал я за ласки-взоры, чтоб ты владела мной одна». Песню не допел, помня её обидный для женщин конец, и запел новую, про отраду, живущую в высоком терему. И вновь словно душу выкладывал ей, да так, что невестка чуть ли не просверлила ему пальцем бок, чтобы не пялился на людях-то, старый греховодник.
– Зови Сашку с Иринкой, – шепнул ей Гаврила Матвеевич. – Ти-и-хо!
Прибежала со двора растревоженная и взволнованная Ирина, села возле матери. У Гаврилы Матвеевича душа замерла – так они хороши были обе! В белых платьях, ясноглазые, сидят, прижавшись, как голубка с голубенком, и воркуют друг дружке что-то ласковое.
Ирина впервые попала на такую гулянку и всё тут её удивляло, и восхищало, и трогало. Только что на дворе она прослушала несколько частушек, пропетых для неё, и поняла, что она – разлучница. Частушки и горделиво-холодные взгляды Нади удивили Ирину. Какая же разлучница, если он сам полюбил?.. И в то же время появилось в душе сладкое удовлетворение от осознания себя совсем взрослой, способной вызывать не только любовь – что было ещё непривычным, – но и ревность, зависть, обиды. И жалко ей было Надю. И жалко Костю, следившего за ней испуганными глазами. И маму жалела… И всех-всех… Она вдруг стала осознавать, что в её жизни наступает поворот, когда всё будет иначе. И было жалко прежней, уходящей жизни, и не могла она отказаться от новой, за поворотом… И даже за плетнём… Сама видела стоящую в соседнем дворе лошадь, хрупающую сено из тарантаса. Осталось запрячь – и… Но сейчас надо сделать что-то очень важное, как сказала Сашина мама, обняв её там, у плетня. И пользуясь оставшимся временем, Ирина ластилась к матери, страдая оттого, что не может ей сказать правды, и старалась повышенной лаской и нежностью искупить вынужденный обман.
– Я люблю тебя, мама.
– И я тебя люблю. А почему ты это сказала? – спросила и вздохнула: «Скорее бы он уезжал!»
На дворе перестали петь частушки и топотать, примолк баян и вновь заиграл медленное танго про «утомлённое солнце». Видимо, за баян сел Костик: танго и вальсы – его репертуар.
Ирина вскинула взгляд на дверь и увидела Сашу: он не входил, не вбегал – он являлся в дом и, приближаясь к ней, закрывал весь свет своими светящимися, только ей принадлежащими глазами.