Ворон на снегу
Шрифт:
Пашка дёргает меня за рукав:
– Повезло им. Прифартило, – кивал он на отправляющийся отряд.
– Везёт козлам, – поддержал Пашку тщедушный Таракан, относящийся к сословию мелких урок. – Из того училища я бы рванул запросто. Гуляй, блямба, на свободе. Лови.
Пашка втянул голову. Он не про это имел ввиду, то есть, не про то, чтобы рвануть. Выучиться на командира – мечта его.
Завершающую речь толкал сам начальник колонии Вязинский (или Везунский?), полковник, имевший длинное худое лицо, как бы лошадиное, и суровый тяжёлый взгляд. Он был как всегда в серой гражданской одежде, то есть в толстовке, лишь белым своим шарфом на сухой жилистой шее подчёркивал праздничность совершающегося события. Мы ни разу не видели его в полковничьих погонах, да и в военном
В этот день, как бы в отместку всем словесным установкам, произошло очередное, позорящее колонию, ЧП. Стыдобушкка. Позор натуральный.
И надо же так случиться – как раз в этот день. В торжественный день. И в столовой-то всех накормили с добавкой, чтобы недовольных не было. И кино было показано про войну: наши бежали в атаку, кричали «Ура, за Сталина!», а немцы драпали. И девчата приходили, свою худсамодеятельность разыгрывали.
Думаю, вот приход девчат и их самодеятельность – песенки, плясочки – как раз и добавили капель в море тоски некоторым в душу. Сразу после концерта и после ухода отряда новобранцев было объявлено по корпусам о построении на развод и на выход на кожзавод вечерней смены. Вот тебе и раз, а говорили, что вечерней смены сегодня не будет. Оказывается, дали отдых только тем, кто в первой смене. Остальным «упорным трудом крепить тыл». Пацаны сходились к воротам на развод с негодованием.
– Осмодеи! – куражился, кричал Таракан, выражая общее мнение по отношению к начальству.
Сумерки сгущались, однако внизу, в речной пойме, укрытой снегами, через сиреневый воздух ещё просматривалась пригородная даль. Я стоял с правой стороны колонны. Уже пересчитали по рядам, открылись высокие глухие ворота. И тут вдруг охрана что-то зашумела, забегала. Последовали надрывные команды: всем сесть. Колонна села на корточки. Но что случилось, я не видел. Послышались выстрелы.
Это произошло, повторяю, вскорости после того, как схлынуло торжество, устроенное по поводу проводин избранных колонистов, обмундированных в завидную военно-курсантскую форму. Да еще и не схлынуло. Я думаю, что если майор повёл новобранцев пешком, то они ещё, пожалуй, и не дошли до города, а где-то за рекой, за мостом шагали, по ту сторону, берегом.
И, значит, выстрелы им были слышны.
Тут я, повернув голову, с правой стороны на левую сторону, стал разбираться в происшествии. Группа охранников бежала к постройкам, за которыми открывался пустырь. По пустырю ехали двое или трое саней с возами сена, ехали они узкой дорогой наперерез бегущим охранникам. А за возами, по ту сторону дороги, мельтешило несколько мелких человеческих фигурок, удаляющихся скорым бегом, до них было метров триста, не больше. За пустырём начинались другие постройки. Кто-то комментировал позади меня, искренне сострадая:
– Поспеют ли? Поспеют ли?..
– Кто куда поспеет-то? – толкнул я локтем Генку Сороку, который тоже вслух выражал своё настроение, вытягивая шею и вглядываясь вдаль.
А глаза у Генки острющие, ястребиные.– Дак что, ослеп, что ли, – сказал он в нетерпении. – Чуря ходу дал. С ним шестёрки. Видишь, сзади прикрывают Чурю. И Таракан там примазался. Вон, видишь, Тараканька шустрит. Вот, поспеют ли пока вон поезд идёт иль не поспеют…
– Но ведь Таракашка вот только в строю был.
– Был да сплыл.
Ой, верно, поезд вон идет.
Чуря – авторитет в колонии. Не главный, но авторитет. Прошлым летом прибыл этапом из Новокузнецка. Огненно-рыжий пацан, говорят, был неуловимым потрошителем состоятельных квартир в своём городе. С десятилетнего возраста занимается этим промыслом.
– А причём здесь поезд? – не понял, однако, я Сороку, и потому с напряжением оценивал ситуацию. Да, видел я, за постройками двигается железнодорожный состав. Тот, который постоянно доставляет на лесопильный завод брёвна. Фигурки беглецов между тем укорачивались и скоро скрылись за постройками.
– Если собачник спустит с поводка овчара, то всё, им крышка, – говорил Сорока. – Не спустит, однако, нет.
– Откуда знаешь, что не спустит?
– Дак овчар же, хоть и обученный, но на любого там может кинуться.
На ребятню вон.
По тому, как колонисты реагировали, было видно, что все болеют за Чурю. И как-то было даже дико предположить, что в сложившейся ситуации можно болеть не за беглецов, не за свою братву, решившуюся на такой подвиг, а за преследователей, за этих осмодеев. Ай да смельчаки.
Конвоиры, державшие нас сидящими на кукорьках, улавливали нарастающее в колонне раздражение и поводили винтарями. Поводили винтарями так нервно, что, казалось, в любой момент могут последовать выстрелы, но уже не по беглецам, а по колонне, сидящей на кукорьках, стоит только кому-то поднять голову и проявить акт нарушения режимного порядка.
– Сидеть! Сидеть! – были команды.
На рабочий свой объект мы ушли в полном неведении. О результатах узнали лишь утром, когда вернулись в спальную зону. Вернее, когда ещё не дошли до спальной зоны. Узнали, когда пришли на КПП. Шмон на вахте на этот раз был особо тщательный: принуждали разуваться и трясти портянки не выборочно, а подряд.
На дощатом высоком помосте, откуда вчера чуть ли не весь день произносились, толкались торжественно-воспитательные патриотичные речи, лежали мертвецы. Да, это лежали трупы, их было три, ничем не прикрытые, шапок на них не было, стриженые черепа припудрены снегом, а лица не припудрены. Таракан был здесь, похожий на сломленный сучок сухого дерева, давно обгоревшего на корню. А Чури не было. Это определили мы сразу, ещё не совсем подойдя, что огненно-рыжего Чури среди троих тут нет, и не скрывалось пацанами облегчения.
Стоял на помосте, над стылыми трупами, инспектор КВЧ Жмуд Жмудович, по-галочьи смуглый, всем своим видом выражал печаль и укор. Ясно, он молча демонстрировал то, к чему может привести дурь в наших головах, не желающих настроиться на беспрекословное исполнение режима.
Наиболее пронырливая братва в корпусе, успевшая всё разведать, по-тихому, таинственным шёпотом, сообщала каждому встречному с радостью, что Чурю не взяли, ему удалось уйти, вернее, уехать – он зацепился за проходящий товарняк. Тех же, кого взяли, затравили собаками для назидания. Весть эта гуляла по всем корпусам. Состояние протеста владело каждым, как и всеми. Собаками травят, гады! Однако в мыслях не было определённости.
Через сутки возьмут ещё одного бегуна – по кличке Гоп, рослого, жидкого телом, пацана, входившего в ближнее окружение Чури. Доставят его в зону избитым, но живым. Лицо перекошено, в фиолетовых кровоподтёках.
Самого же Чурю возьмут только через два с лишним года за многие тысячи километров от этих сибирских мест, в столице Венгрии, в Будапеште, и совсем по другому делу возьмут. Он признается, что сбежал от отчаяния, от обиды, что не мог не сбежать, как же, других пацанов зачислили в училище на командиров, а его не зачислили. Обида кровная, оскорбление. Поймают, говорю, через два с лишним года. Но об этом после расскажу, если будет на то воля Всевышнего.