Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Восемь белых ночей
Шрифт:

– Ладно-ладно. Пять минуток.

Она, видимо, перехватила телефон у швейцара.

Прощай, обычный завтрак в греческой забегаловке на углу, подумал я. Газета, что дожидается на кассе, кроссворд, который мне всегда лень разгадывать до конца, наперсток апельсинового сока, стоит им заметить, что ты бредешь к ним по снегу, омлет, картофельные оладьи, пакетики из фольги с вусмерть уработанным джемом – меня там знают, – перекинуться несколькими словами по-гречески с официанткой, сделать вид, что флиртуем друг с другом, а на деле это такой дальний родственник флирта, потом – таращиться в окно, отпустив мысли на волю. Мне показалось, я слышу хлопок двери, на которой вечно торчит наружу язычок замка, потом – звон колокольчика и дребезг стеклянной панели, если захлопнуть ее очень быстро, потирая озябшие ладони, высматривая пустой столик у окна, потом – сесть и дождаться волшебного мига,

когда можно вытаращиться в окно и отпустить мысли на волю.

Шесть часов тому назад, всего шесть часов назад я стоял возле ее дома и смотрел, как она скрывается в лифте.

А теперь она стоит возле моего дома и ждет. Внезапно в памяти всплыли слова, которые я прошлой ночью сказал ей в постели, слово в слово: «Помнишь прогулку по Сто Шестой улице? Вот бы она никогда не кончалась». Вот бы она длилась бесконечно, мы дошли бы до самой реки, потом свернули бы к центру – Бог знает, где мы были бы сейчас, миновали бы пристань с катерами, где, как она мне когда-то поведала, живут Павел и Пабло, до парка Бэттери, через него, через мост в Бруклин, шли бы и шли до самого рассвета. А теперь она внизу. Помнишь прогулку… Слова циркулировали по венам, точно тайное желание, которое вчера я так и не избыл. Хотелось спуститься на лифте вниз и, завязав на узел кушак халата, закапать весь пол в вестибюле и сказать ей: «Помнишь прогулку по Сто Шестой улице? Вот бы она никогда не кончалась». Сама мысль, что я прямо сейчас скажу ей эти слова, – а я все еще торопливо вытирался, – породила желание оказаться с ней рядом обнаженным.

Увидев ее в конце концов внизу в вестибюле, я заныл, что восемь утра – неурочный час, чтобы вытаскивать людей из дома.

– Тебе понравится, – оборвала она. – Запрыгивай, позавтракаем по дороге. Вот, смотри.

Она указала на пассажирское сиденье серебристого БМВ. Два великанских стакана с кофе стояли под опасным углом – не в держалке под приборной панелью, а прямо на сиденье, как будто она шваркнула их туда с типичным для нее, как я уже понял, пренебрежением к малозначительным мелочам. Тут же лежали – судя по виду – аккуратно завернутые сдобные булочки: «Купила прямо у тебя за углом», – сказала она. Купила, судя по всему, имея в виду меня и никого другого, а значит, была уверена, что найдет меня, что я с радостью поеду, знала откуда-то, что я люблю булочки, особенно такие, с легким запахом гвоздики. Интересно, к кому еще она бы вломилась, не окажись меня дома? Или я у нее уже штатный резерв? Зачем такие мысли?

– Куда едем? – спросил я.

– В гости к старому другу. Живет за городом – он тебе понравится.

Я промолчал. Очередной Инки, пришло мне в голову. А меня-то зачем с собой тащить?

– Живет там с тех пор, как перед войной сбежал из Германии. – Видимо, унаследовала это от родителей. Они говорили «война», а не «Вторая мировая». – Все знает…

– Обо всем. – Видали мы таких.

– Вроде того. Знает все существующие музыкальные записи.

Я представил себе суетливого старого garmento[19], который скачет в потертых домашних туфлях вокруг громоздкого граммофона: «Скажи, либхен, какое сейчас время? Знаешь страну, где цветут апельсины?» Захотелось над ним поиронизировать.

– Очередной Knowitall Jacke[20] из Ромера, – сказал я.

Она уловила и скептицизм, и попытку пошутить.

– Здесь и там он прожил больше жизней, чем мы с тобой вместе взятые, если умножить на восемь и возвести в третью степень.

– Да что ты говоришь.

– То и говорю. Он из тех времен, когда мир решил избавиться от всех евреев до последнего и от целой Европы остался крошечный клочок изумительного озерного городка с видом на один из швейцарских кантонов. Там, в начальной школе, папа мой познакомился с Фредом Пастернаком – именно поэтому папа потом и отправил меня туда поучиться. И там – это важная нимформация – Макс переворачивал страницы человеку, который переворачивал их человеку, который когда-то переворачивал их последнему из учеников Бетховена. Я его вроде как боготворю.

Мне претило ее слепое обожание. Ей наверняка претило мое бездумное желание над ним поглумиться.

– Так что не изображай из себя knowitall. – Мое слово она повторила, чтобы смягчить распоряжение. – Послушаем кое-какие вещи, которые он раскопал, – совершенно, к твоему сведению, удивительные.

Между нами вдруг пахнуло холодом. Чтобы его развеять, мы притихли. Пусть туман растает, рассеется, уплывет, выползет

из машины, как сигаретный дым, который выдувало через крошечную щель в ее окне. Молчание поведало мне не только о том, что мысли наши временно унеслись прочь и злость встала между нами преградой, но и что она, как и я, отчаянно пытается, не привлекая к этому внимания, наскоро все починить и спасти положение.

Добрый знак, подумал я.

Тут-то она и вытащила запись сюит Генделя для фортепьяно. Я ничего не сказал из страха, что любые слова о музыке вернут нас к престарелому киборгу с гигантским фонографом. Она поставила Генделя, чтобы хоть чем-то заполнить молчание. Чтобы показать, что ощущает возникшее напряжение, показать, что не ощущает, сгладить ситуацию – как однажды красивая женщина в лифте провела рукой по отвороту моего пиджака, убирая с воротника складку. Повод завести беседу. Не повод завести беседу.

Она наверняка поняла, о чем я думаю.

Я улыбнулся в ответ.

Если она лелеяла зеркальное отображение моего невысказанного: «Помнишь прогулку вчера вечером?» – как оно выглядело? «Я знаю, что ты думаешь. Совсем не как у тебя. Возникло напряжение, вот ты и пытаешься прочитать мои мысли». Или еще более жестко: «Ты не имеешь права так говорить про герра Яке – вот, погляди, что ты с нами натворил».

Мы ехали по Риверсайд-драйв. Скоро окажемся у памятника на Сто Двенадцатой улице, где двумя днями раньше я некоторое время, длившееся целую вечность, переживал ощущение человека, застрявшего посреди снегопада. Попытался вспомнить тот вечер, заснеженный холмик, сенбернара, выскочившего ниоткуда, потом – лифт, вечеринку, елку, женщину. И вот я сижу у Клары в машине, мечтая, чтобы напряжение исчезло. Я смотрел, как показался и пропал памятник Тилдену. Два дня назад, под снегом, он казался таким вневременным, таким блаженно-средневековым; теперь он почти позабыл, кто я такой, вот я проношусь мимо в спортивной двухместке, но у нас с ним не возникло ни единой общей мысли. Я пообещал: может, на обратном пути мы восстановим нашу связь, я постою и подумаю про течение времени. «Видишь памятник? Мы с ним…» – скажу я ей – и тем самым напомню, как мы с ней стояли в ту ночь на балконе и наблюдали за вечностью: туфелька, бокал, снег, блузка, Белладжо, почти все, с ней связанное, так и просится в стихи. Это же и было стихами, правда? Прогулка в ту ночь и прогулка в ночь минувшую. «Помнишь прогулку по Сто Шестой улице? Я думал про тебя весь день, весь день».

– Паршивая погода, верно?

Я люблю, когда пасмурно, ответил я.

Оказалось, она любит тоже.

Почему же тогда паршивая?

Она в ответ передернула плечами.

Может, потому, что сказать такое – проще простого? А мы готовы говорить что угодно, только бы снять напряжение? На миг показалось: она не здесь, а где-то далеко.

А потом – без долгой паузы и без всякого предупреждения, как будто к этому она и вела с того момента, как поставила Генделя, как в машине повисло напряжение, – может, еще до того, как она нажала мою кнопку на домофоне или купила за углом два кофе: «Ну так что… – И я сразу понял, что именно она скажет, понял, и все. – Ты думал обо мне прошлой ночью?» – спросила она, глядя прямо перед собой, будто некогда ей бросать на меня взгляд, хотя совершенно ясно: она увидит всю подноготную моих следующих слов.

Увиливать не имело смысла.

– Прошлой ночью я с тобой спал.

Она ничего не сказала, даже не бросила косого взгляда.

– Знаю, – ответила она в конце концов, точно психиатр, довольный, что лекарство, прописанное едва ли не от рассеянности в конце одного из приемов, к началу следующего дало нужный эффект. – Пожалуй, стоило мне позвонить.

Совсем неожиданно. Или она таким образом рушит преграды, которые я считаю данностью между малознакомыми людьми? В вещах деликатных она всегда была откровенна. Она – как, должно быть, и я – считала, что делать признания просто, задавать смелые вопросы еще проще, а вот искать к ним подходы – «мука-мученская», как вот люди скрывают не страсть, а нарастающее возбуждение. Правда брызнула, точно осколки стекла, но родилась из внутренней перепалки – возможно, потому что сутью этой правды был скорее страх, чем дерзость.

– А ты бы этого хотела? – спросил я.

Молчание. А потом, с той же отрывистостью:

– Там булочки и бублики в бело-сером пакете слева.

Умеет играть в эту игру.

– Ага, булочки и бублики в бело-сером пакете слева, – повторил я, чтобы заверить, что уловил ее преднамеренно-явственную уклончивость и настаивать не буду.

Я целую вечность рассматривал содержимое бело-серого бумажного пакета. Последнее, что я ел, – Кларин бутерброд с чесночным сыром, почти на полсуток раньше.

Поделиться с друзьями: