Восемь белых ночей
Шрифт:
Повисло полное молчание.
Ближайший ко мне фонарь стоял в своем сияющем озере света и вроде как снова наклонился ко мне, как и прошлой ночью, – готов помочь, но по-прежнему не знает чем.
Что все это означает? – гадал я: переглядки, дружеские обнимашки, два ненавязчивых поцелуя во французском стиле, эти ее слова о том, что она себя знает и чтобы я не ходил таким угрюмым, и все эти разговоры про «залечь на дно», скорбные намеки на любовь и назидания, вплетенные в печальную повесть об утерянном Черновице – а поверх это горькое: «Вряд ли необходимо произносить это вслух, вдруг это всё испортит» – как впрыск яда в конце любовного укуса.
Что испортит? Сделай мне такое одолжение!
«Только не влюбляйся в меня». Тут она и поцеловала меня под ухо: «Приятно от тебя пахнет» – произнесено с легким ехидством и задним числом. Яд, яд, яд. Яд и противоядие, как теплый сдобный запах свежего хлеба холодным утром, когда корочка внезапно впивается в губу и самый
Я услышал, как водитель автобуса запустил двигатель. В салоне вспыхнул свет. Как уютно выглядит оранжевое свечение за стеклами – убежище от холода. Только я и водитель автобуса, водитель автобуса и я.
Мне, наверное, тоже пора было уходить, хотя и не хотелось. Тут меня вдруг озарило. Нужно ей позвонить – чего нет-то? Просто позвонить. И что сказать? Что-нибудь придумаю. Пора уже что-то предпринять, а то все жду от других действий – скажу ей правду для разнообразия, для затравки, для громкого вскрика. Я не хочу сегодня быть один. Вот! Она догадается, что на это ответить. Она поддержит разговор, и, даже если вынуждена будет отказать, отказ будет мягким, например: «Не могу, залегла на дно, понимаешь?» Ах, но счастье услышать это ее: не могу, залегла на дно, понимаешь? – как неохотная ласка, которая, начавшись, медлит у тебя на лице, соскальзывает напрямую к губам, расстегивает пряжку сердца. Я потянулся за мобильником. Она – последняя, кто мне звонил, много часов назад. Номерами мы обменялись, пока стояли в очереди, и она сказала: «Давай лучше я тебе позвоню, тогда и у тебя будет мой номер». Это было задолго до признания, до того, как служитель взял наш билет на «сеансу» и сплющил в кулаке. Вот ее номер. Сердце тут же упало – задача представлялась мне непосильной. Ну и что ты со мной собирался делать, коли не звонить? – глумился телефон, который я держал в руке. Я представил себе дребезг десяти ее цифр – точно металлические костыли впиваются в раскалывающийся камень, – а за ними – ворчливо-недобрая дробь самого звонка. «Академия-2» – надо же, люди еще используют «Академия» в качестве префикса, сказал я ей, чтобы поддразнить или намекнуть, что мне видится нечто нарочито-старомодное, архаичное и отчасти прелестное в том, как она записала для меня мой номер. Теперь настал черед ее номера надо мной поглумиться – этакая крошечная рептилия, которая выглядела совсем смирной в зоомагазине, когда продавец предложил вам почесать ей брюшко кончиком пальца, а теперь впилась вам в ноготь и выдрала его с мясом. Тем самым она как бы оправдалась за то, что дала мне свой номер, – потому что, сказала она, так произносила его ее мама, именно так она по-прежнему диктует его тем немногочисленным людям, с которыми ей уютно, – с намеком, что вы принадлежите к числу избранных, кто способен с ходу понять, что у ее Старого Света и вашего Старого Света общая родословная, пусть и не обязательно по одной и той же линии, потому что то, что в вашей выглядит дряхлым и устаревшим, в ее – этакое модно-современное-ретро, и, хотя у вас одинаковые предки и их язык, вы с разных генеалогических дерев. Так-то! «Академия-2» для немногочисленных счастливчиков.
Я задумался над ее телефонным номером – поколения звонков от отчаявшихся поклонников. Как он зазвонил, когда ты поздно ночью набрал ее номер? Опознала ли она по звонку, откуда он поступил: из безнадежности, вины, гнева, стыда – или из робости, что на третьем гудке дает отбой? Бывает ли особый звонок у ревности, который выкрикивает истину во много раз громче, чем оно способно даже присниться записи в списке абонентов?
Ах, Инки, Инки, Инки. Сколько раз он сегодня звонил? Звонит прямо сейчас. Как и я стану звонить вскоре. Я представил себе, как набираю ее номер. Один звонок. Второй звонок. Внезапно она берет трубку. Звук дыхания. Я слышу на заднем плане шум текущей воды. Бал окончен, Золушка подметает полы. Инки? Нет, это я. Это ты. Это я. Я пытаюсь не прикидываться Инки. А на деле именно это и делаю. Какими словами передать вот это: не хочу сегодня быть один – если не знаешь, что сказать дальше? Да вот такими: я не хочу сегодня быть один. Может, с вопросительным знаком? А может, и нет. Ополоумевшая женщина не позволила бы тебе это произнести.
На углу Сто Шестой и Бродвея остановился автобус маршрута М104. Я едва на него успел и, прежде чем усесться, проследил, как треугольник парка истаивает в метели. Может, я никогда больше не увижу его под снегом. Но, едва начав в это
верить, я понял, что вру самому себе. Я вернусь завтра вечером, послезавтра и на следующий день, с нею или без нее, с Ромером или без, буду просто сидеть и надеяться, что придумаю, как перестать думать о том, что дважды потерял ее за две ночи, ощущая при этом, что именно ее лицом я загородил этот парк, чтобы заслонить себя от себя, от всей той лжи, которую я нагородил в ночи только ради того, чтобы на рассвете думать, что я не один.В середине ночи меня разбудило громкое лязганье снегоуборочной машины, которая скребла мою улицу. Внезапно меня охватило чувство столь изумительное, что опять же назвать его можно только радостью – слово Паскаля, произнесенное однажды ночью в его одинокой комнате в Пор-Руаяле.
Оно напомнило мне тот миг, когда мы после последнего предупреждения вышли из бара и обнаружили, что снег накрыл одеялом всю Сто Пятую улицу. Предплечья наши продолжали соприкасаться, потом ее рука скользнула мне под локоть. Хотелось, чтобы прогулка не заканчивалась никогда.
Я выбрался из постели, выглянул в окно и обнаружил, что снег накрыл покойным одеялом крыши и боковые улочки Манхэттена. Манхэттен казался – возможно, потому что сразу же напомнил мне про Брассая – ошеломительным черно-белым видом на крыши Парижа, или Клермон-Феррана, или любого другого провинциального французского города ночью, и радость, которая внезапно всколыхнулась во мне, набросила столь стойкие чары на мою спальню, когда я на цыпочках подобрался к другому окну, рядом с письменным столом, чтобы бросить взгляд на другой вид ночного мира, что я поймал себя на попытке не производить ни единого звука: чтобы половицы не заскрипели под ногами, а старинные отвесы не издали характерный стук, когда я слегка приподнял оконную раму и впустил в комнату морозный воздух, – чтобы ничто не нарушало безмолвия, которое скользнуло внутрь, точно на кончиках ангельских крыльев, потому что, пока я стоял, глядя в ночь, мне с легкостью верилось, что под моим одеялом лежит еще один человек и сон его столь же чуток и насторожен, как и мой. Вернувшись в постель, я постарался шевелиться поменьше, нашел себе местечко справа, притих и стал дожидаться, когда придет сон, – в непрерывной надежде, что он не придет, пока я тайком не переправлю образ ее обнаженного тела в свои сновиденья.
Завтра я первым делом выскочу из дома, позавтракаю, попытаюсь встретиться с друзьями и рассказать им про Клару. Потом прогуляюсь по универмагу, пообедаю в «Уитни» в толпе туристов, которые щелкают себя рядом с богатенькими бабушками и дедушками, накуплю рождественских подарков в день после Рождества – и все это будет пронизано робким предвкушением того, что сегодняшний вечер может повториться снова, должен повториться снова, может не повториться никогда.
Вновь мысли мои вернулись к тому моменту, когда мы вышли из бара после последнего предупреждения и обнаружили на Сто Пятой улице свежевыпавший снег. Она поцеловала меня в шею, предварительно предупредив, чтобы я ни на что не надеялся, просунула руку мне под локоть, будто бы говоря: «Не обращай на это внимания» – и одновременно: «Не вздумай это забыть». Сейчас, во тьме, лелея воспоминание о том, как ее тело прислонилось к моему, мне стоило произнести ее имя – и она возникала под одеялом, сдвинься на дюйм – и обнаружишь плечо, колено, прошепчи ее имя еще раз и еще – пока в ответ, я вам клянусь, она не прошепчет мое, голоса наши сольются во тьме, как голоса двух любовников в древнем мифе, которые играют в куртуазные игры с одним и тем же телом.
Ночь третья
Утром я был в душе, когда внизу зажужжал домофон. Я выскочил из ванной, промчался мимо кухонной двери и проорал «Кто там?» в переговорное устройство – вода с меня так и лилась.
– Я, – прозвучал из устройства исковерканный голос, но это был не швейцар.
– Кто – я? – крикнул я, уже разозлившись на эту службу доставки, шаря повсюду в поисках мелких купюр, сперва – по туалетному столику, потом – по вчерашним брюкам, висевшим на стуле.
– Я, – прозвучал тот же голос, потом краткая пауза. – Я, – повторил он. – И-а. – Снова пауза. – Я, Шукофф. Я, что на дне. Мисосупилисалат. Да я, чтоб тебя! Память у тебя короткая.
Снова молчание.
– Еду на Гудзон! – выкрикнула она.
Я чуть подумал. Какой еще Гудзон? Хочет ли она подняться? – осведомился я. Мысль о том, что она ко мне зайдет, звенела неприличным, едва ли не постыдным азартом. Пусть посмотрит на мой неприбранный мир: носки, халат, грязную лавку старьевщика, мою жизнь.
– Спасибо, но спасибо – нет. – Она подождет в вестибюле, ничего страшного, главное, не копайся очень, – я, что ли, спал?
– Нет, был в душе.
– Чего?
– В ду-ше.
– Чего?
– Неважно.
– Живее давай! – приказала она, будто я уже согласился с ней ехать.
– На самом деле… – Я заколебался.
Глухое молчание.
– На самом деле – что? Ты так ужасно занят? – выпалила она.
Даже потрескивание в переговорном устройстве не смогло заглушить иронии, сквозившей в каждом слоге.