Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Восемь белых ночей
Шрифт:

– Дозволено ли есть в машине?

– Дозволено.

Я отломил верхнюю корочку клюквенной плюшки, протянул ей. Она взяла и с набитым ртом дважды склонила голову – мол, спасибо.

– Дозволено предложить другую булочку для разнообразия?

Все еще с набитым ртом и с подступающим смехом она просто кивнула: валяй.

– Я считаю себя обязанным досконально изучить содержимое этого… этого бело-серого бумажного пакета слева.

Она, кажется, дернула плечом, изображая смех. Напряжение осталось в прошлом.

Зазвонил ее телефон.

– Говорите, – сказала она.

Ей задали вопрос.

– Не могу, я за рулем. Завтра.

Разъединилась. Потом отключила мобильник.

Молчание.

– Нравится мне завтракать

вот так, на ходу, – сказал я в конце концов.

Она одновременно произнесла:

– Прошлой ночью ты не позвонил, потому что…

Опять туда же, подумал я. Не отступается – может, это добрый знак? А если так, почему накатила эта волна нестерпимой неловкости и скованности, тем более что после недавнего признания мне уже совсем нечего бояться. Или я признался, только чтобы ее ошарашить и тем самым закрыть тему в зародыше, показать, что могу, если захочу, говорить полную правду, однако при условии, что мы тут же спрячем ее под замок? Чего мне совсем не хотелось – это объяснять, почему я не позвонил, хотя именно это и только это мне и хотелось сказать ей сейчас больше всего. Хотелось поведать о прошлой ночи – как я проснулся с ней рядом, вспомнив свет на ее коже там, в баре, как мысль об этом все еще никуда не ушла, когда она позвонила снизу, как мне захотелось сбежать вниз прямо в халате и продемонстрировать, что ее голос натворил с моим телом.

– Не был уверен, что тебе этого хочется, – ответил я наконец.

Почему я ей не позвонил? Я лишь притворяюсь, что не хочу ей этого говорить? Или просто не знаю, как именно сказать? Что я могу тебе сказать, Клара? Что подчинился твоим правилам, пусть и против своей воли? Что не позвонил, потому что не знал, что сказать после «Это я, не хочу быть этой ночью один»?

– Почему не позвонил? – повторил я наконец, пытаясь быть откровенным. И неожиданно на помощь мне пришли ее собственные слова, сказанные накануне: – Просто залег на дно, Клара. Как ты, видимо. Не хотел будоражить Вселенную.

Я знал, что это увертка. Я смотрел прямо перед собой, как и она, пытаясь придать своему признанию ироничный вид преднамеренного, но слишком очевидно сдержанного озорства. Звучало ли в этом «залег на дно» презрение? Воспользовался ли я им против нее? Или я взял свою жалкую увертку назад, намекнув на то, что слова скопированы – они не мои, ее? Может, я пытался показать, что общего у нас больше, чем ей кажется, – хотя понятия не имел, о чем именно речь? Или у меня не было ничего в загашнике, но я остро нуждался в том, чтобы она думала: есть – хотя бы ради того, чтобы я и сам в это поверил?

Прежде чем я произнес это «залег на дно», мне и в голову не приходило, что я куда ближе к правде относительно моего состояния в машине, прошлой ночью, на той вечеринке, в жизни, чем мне хочется показать этими притворными попытками изобразить озорство.

При этом я понимал: я так и не ответил, почему не позвонил, а она, скорее всего, ждет ответа.

– Слушай, пожалуй, я должен кое-что сказать, – начал я наконец, понятия не имея, куда это ведет, вот разве что произнести это с ноткой протеста и вескости в голосе вроде бы означало, что я поддался внезапному побуждению сказать значимые и безупречно честные слова, которые наверняка устранят все двусмысленности между нами.

– Ты ничего такого не должен, – отрубила она, поглумившись над глаголом «должен» – я уже и забыл, что она его не любит.

– Я просто хотел сказать, что мы почти все так или иначе стоим на ремонте.

Она глянула на меня.

– Ты не то хотел сказать.

Она, что ли, опять увидела меня насквозь раньше меня самого? Или – думать так было приятнее – она решила, что я над ней посмеиваюсь в запоздалой попытке отомстить за вчерашний холодный прием, когда она попросила ничего не испортить?

Чтобы залатать дыру, я добавил:

– В наши дни все лежат на дне, включая и тех, кто потом будет жить долго

и счастливо, – даже они залегли на дно. Признаться честно, я уже запутался в смысле этой фразы.

Если бы она спросила, я придумал бы, как объяснить, что просто прячусь в ее слова, точно ребенок, забравшийся к взрослому под одеяло холодной ночью. Твои слова взаймы, в свой мир себя возьми, к себе под одеяло, Клара, всего-то. Потому что эти слова объясняют все и ничего не объясняют, поскольку, как бы ни мучительно было мне это говорить, в твоем дыхании больше истины, чем в моих словах, потому что ты – прямая, а я – сплошные петли, потому что ты, не моргнув, проносишься через минное поле, а я застрял в окопах не на том берегу.

– Знаешь, должна попросить тебя дать мне еще кусок булочки.

Мы рассмеялись.

Мы были недалеко от моста Генри Гудзона – дальше поедем к северу вдоль реки, сказала она, тем более что Таконик она терпеть не может. Мы ехали, завтракали по ходу дела, как вот вчера вечером ужинали по ходу дела, и мне пришло в голову, что свело нас одно только голое желание залечь на дно с кем-то, кому отчаянно хочется сделать то же самое, с тем, кто попросит совсем мало, а предложит достаточно много, главное – самому не просить, мы будто двое выздоравливающих, что сравнивают графики температуры, обмениваются лекарствами – на коленях одно общее одеяло, мы счастливы, что нашли друг друга, мы готовы открыться друг другу, как почти никогда ранее, главное – знать, что период выздоровления не продлится вечно.

– А ты думала обо мне прошлой ночью? – Я бросил ей вопрос обратно.

– Думала ли я о тебе? – повторила она, вроде как озадаченная, показывая всем видом: «Какое несказанное нахальство!» – Наверное, – ответила она наконец. – Не помню. – Потом, после паузы: – Кажется, нет. – Впрочем, коварный вид, который чуть раньше напустил на себя я, сказал мне, что и она имеет в виду строго противоположное. – Кажется, нет. Не помню. – Потом, после паузы: – Наверное.

Как в этой игре, в которую мы в очередной раз втянулись, заработать максимум очков – симулируя безразличие? Или симулируя, что симулируешь безразличие? Или показывая, что она ловко подметила самоочевидную ловушку, но попасть в нее не попала и тем самым перекинула ее обратно мне, в стиле войны-в-окопах – за миг до того, как она взорвется в воздухе? Или больше очков заработала она, показав мне, что в очередной раз превзошла меня отвагой и честностью, хотя бы потому, что ей и в голову не приходило зарабатывать очки?

Я посмотрел на нее снова. Теперь она изображает, что давит ухмылку? Или ухмыляется, глядя на табло с очками, которое я старательно рассматриваю в безнадежной попытке сравнять счет?

Я протянул ей кусок булочки, имея в виду: «Мир». Она приняла. Тем для разговора осталось даже меньше, чем когда между нами висело напряжение. Поэтому я уставился на реку и вскоре увидел большой неподвижный контейнеровоз, стоявший на якоре посреди Гудзона: на нем крупными черно-красными псевдоготическими буквами было выведено: «Князь Оскар».

– Князь Оскар! – произнес я, чтобы прервать молчание.

– Можно мне еще кусочек Князя Оскара? – откликнулась она, решив, что я зачем-то обозвал булочку Князем Оскаром.

– Не, я про судно.

Она глянула влево.

– В смысле – Князь Оскар?

– Кто он такой?

– Понятия не имею. Какой-нибудь младший член королевской династии почившей балканской страны. – И добавил: – Остался только в комиксах про Тинтина.

Или в старых фильмах Хичкока, возразила она. Или это какой-нибудь низкорослый бородатый очкастый южноамериканский диктатор-император, который растлевает половонезрелых девочек на глазах у отцов, а потом насилует их бабушек. Ни мне, ни ей не удалось вдохнуть жизнь в эту шутку. Мы неслись по Драйв – и тут какая-то машина резко перестроилась в наш ряд справа.

Поделиться с друзьями: