Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А потом досталась мне книжонка о военнопленных гитлеровской армии – их тут было тысяч тридцать, и прекрасно им жилось в сравнении с российскими сынами, тут же рядом в лагерях сидевшими. О них когда-то лично позаботился отец народов, усатый палач, дороживший международным мнением. Да, да, ещё первого июля сорок первого года (катилась по всем фронтам и отступала Красная армия) вышло «Постановление о военнопленных», где предписывалось кормить их по норме тыловых частей Красной армии и точно так же обслуживать по медицинской части. Это «Положение» активно и назойливо сообщалось во все органы мировой печати, убийца миллионов ревностно заботился о гуманности своего облика. Речь шла не только о еде, но о самой атмосфере заключения. Не было у пленных вермахта одежды унизительно однотипной – солдаты сохраняли обмундирование своё, а офицерам даже разрешались знаки отличия и холодное оружие. И на работу офицеры выходили только по собственному желанию. И вдруг наткнулся я на мелкий факт, который в часовой столбняк меня поверг, и сигарет за этот час я выкурил почти что пачку. В одном из отделений лагеря работал в госпитале пленный военврач по имени Конрад Лоренц. Тот самый основатель науки этологии, получивший в начале семидесятых Нобелевскую премию за «исследования социального поведения животных». Он, по счастью, выжил, а в его книгах часто попадаются наблюдения, почерпнутые из лагерной жизни. А сидел я, машинально запаляя одну сигарету о другую, потому что живо вдруг вообразил, сколько учёных его уровня (да пусть и пониже) лежат в земле великих советских строек. Мне как-то приятель дал на

посмотрение довольно редкую книгу (маленького тиража) – «Репрессированные геологи». Там приводились краткие сведения о шестистах (приблизительно) геологах, прошедших через сталинские лагеря. Часть из них выжила, а остальные – даже не всегда известно, где погибли. Я сидел и думал о вполне реальном горестном и праведном мероприятии: вот если бы о физиках, врачах и химиках, биологах и всяческих гуманитариях такие собирались книги их коллегами – какой великий поминальник о далеко не худших россиянах вышел бы в России! И ещё понятно зримо стало бы, откуда нынешний упадок…

Мне давно уже хотелось знать побольше о Вятлаге. С этим гибельным лагерем сплошного лесоповала были у меня связаны какие-то очень личные чувства: там отбывал свой первый срок Саша Гинзбург – великая, по-моему, личность в истории российского свободомыслия, здесь отсидел (и выжил, слава богу) замечательный поэт Борис Чичибабин, общение с которым никогда я не забуду, об этом лагере пронзительно и страшно написал Дмитрий Панин (тот, который Сологдин в «Круге первом»). Мне в этот приезд и о Вятлаге стало многое известно. Потому что мне была подарена удивительная книжка – «Экономика ГУЛАГА как система подневольного труда», написанная по материалам Вятлага. Ох, не для блаженного вечернего чтения годилась эта книга, только я её листал несколько дней подряд после отъезда. Из неё и почерпнул я то, что изложить хочу, а вот об авторе её – немного позже, ибо это тоже очень важно.

Для начала – маленькая цитата. В конце восемнадцатого века некий пехотный капитан Рычков вышел в отставку и по влечению ума и сердца стал путешественником – нанялся в экспедицию Академии наук по описанию Российской империи. Выпущенная им в результате странствий книга называлась замечательно красиво: «Журнал, или Дневные записки путешествия по разным провинциям Российского государства в 1769 и 1770 годах». О здешнем крае написал он искренне и кратко: «Пространство северной части Вятской страны удобно для обиталища не людям, но зверям, привыкшим жить среди ужасных болот и лесов, каковы суть там все места». Не знаю, написал ли он о комарах, мошке и слепнях, сосущих кровь, а также про повсюдную нехватку чистой питьевой воды. Однако полтора века спустя советской империи остро понадобилась древесина, тут силами первых зэков проложили местную дорогу, и в огромный лагерь хлынули люди, обречённые в невыносимых для жизни условиях заготавливать лес. Не в силах я описывать кошмар того гибельного рабского существования, гораздо проще мне недлинные цитаты привести. Тем более что одна – из выступления начальника лагеря (!) на партийном активе, то есть перед устроителями этого медленного убийства десятков тысяч людей. Он сдержанно и лаконично перечислял: «Нет света, тепла, сушилок, бань, матрасов на нарах. Использование рабочей силы на большинстве лагерных пунктов – просто варварское». А продукты «разворовываются прямо со складов и кухонь». Это он своим же говорил, однопартийцам и сотрудникам, тем как раз, кто заставлял зэков «работать до 16 часов в сутки» и подвергал голоду за невыполнение плана. А такой работы даже лошади не выносили: был год, когда от голода и непосильной нагрузки пало три четверти конского поголовья лагеря. Не пойму только, читая, для чего он это говорил, ведь ничего никто не мог переменить в сложившейся во всей стране системе. А вот скупые слова одного из зэков, чудом выжившего в лагере: «Даже ко всему привычные кряжистые мужики на тех харчах, в тех условиях и при нечеловеческих нормах больше трёх лет не выдерживали». Это о смерти говорится, в лучшем случае – о переходе в инвалиды. Четверть Вятлага доживала срок в инвалидных бараках. А по всей империи – миллионы.

Вся книга, из которой только крохи я заимствовал, – не только о неэффективности рабского труда (с чисто экономической точки зрения, всё человеческое мы пока не трогаем), но и про то, что эти полигоны подневольного труда разлагающе, тлетворно влияли на всю страну. Как и влияют до сих пор. Теперь – об авторе её.

Эту книгу написал губернатор Вятской области Никита Белых. Вы когда-нибудь хоть слышали о современном губернаторе, который мог бы написать такую книгу? Я лично – нет. Даже представить себе не мог. Никита Белых – кандидат экономических наук (это как раз тема его диссертации) и кандидат исторических наук. Мне довелось чуть пообщаться с ним, и я был поражён: впервые в жизни я вдруг обнаружил, что в России можно быть при власти, оставаясь умным, сведущим и с несомненностью порядочным человеком. Вечером на выступлении меня спросили, виделся ли я с губернатором и что я о нём думаю. Я ответил словами, приведенными выше, и невероятно дружные аплодисменты подтвердили моё личное впечатление. Я очень обрадовался за Никиту Белых и вдруг подумал с ужасом, какое невероятное количество врагов должно у него быть во властной межеумочной среде. Я аж поёжился, воочию себе представив эту свору. Но Вятке очень повезло.

А в городе Благовещенске приснился мне замечательный сон. Я с самого утра решил пошляться по городу, сообразил, что до концерта запросто смогу отоспаться, и прихватил с собой фляжку с виски. Первый глоток я сделал ещё в гостинице. Для начала вышел я на берег Амура, глянул на роскошный китайский город через реку и покурил под триумфальной аркой, некогда воздвигнутой здесь в честь посещения города цесаревичем Николаем, когда он совершал кругосветное путешествие и возвращался из Владивостока в свой Санкт-Петербург. Я об этом путешествии и знать не знал, но всё было написано на арке. Её восстановили недавно, при советской власти ей стоять не полагалось, но смотрелась она очень симпатично, и под ней я выпил снова и недолго покурил. А неподалёку на каком-то длинном, амбарного типа здании висела мемориальная доска в честь Чехова – он тут пробыл один день по дороге на Сахалин. Не помянуть Антона Павловича было бы грехом непростительным. А на той же площади на каком-то роскошном старом здании бросалась в глаза большая мраморная доска в память о купце Чурине, и сбоку на доске отдельной пояснялось, что купец этот снабжал продовольствием не только ближние окрестности, но чуть не до Аляски простирались его лавки и магазины. Помянув двумя глотками неизвестного мне раньше Чурина (поскольку был он выдающимся меценатом), я побрел по набережной, ёжась от ноябрьского ветра, и немного выпил возле памятника графу Муравьёву-Амурскому, губернатору Восточной Сибири и Дальнего Востока (середина девятнадцатого века). Это он, вельможный засранец, некогда с надменностью сказал, что он не из тех Муравьёвых, которых вешают, а он из тех, которые вешают сами. Впрочем, для России тогдашней сделал он и вправду много, это он превратил Амур в российскую реку. Здесь она была довольно неширокой, и в хорошую погоду, рассказали мне вчера, было слышно, как поют китайцы в расположенном напротив цветущем городе Хайхе. Благовещенцы туда мотались на пароме за дешёвыми товарами. А Чурин это всё им сам привёз бы, подумал я и помянул ещё раз даровитого купца. В гостиницу я возвратился в некоем смущении от исторической недостоверности мемориальных досок, ибо наткнулся на такую в память о Надежде Константиновне Крупской, которая тут сроду не бывала. Может быть, это была школа её имени? Или роддом, хотя у Крупской не было детей. Но почему-то именно домам родильным присваивают имена бездетных тёток – Розы Люксембург, например. Или в Москве – всё той же Крупской. Я на всякий случай почтил память обеих. И улёгся спать, чтоб на концерте быть как стёклышко. Но тут мне и приснился дивный сон.

Я стоял под триумфальной аркой и смотрел, как по Амуру медленно причаливает к берегу небольшой белый кораблик.

С него сошла группа людей, которые остановились, повинуясь мановению руки какого-то смутно знакомого мне человека, энергично пошедшего в мою сторону. Тут я почувствовал, что стою уже не один, и обнаружил слева от себя графа Муравьёва-Амурского. В мундире с генеральскими золотыми эполетами, усами – чистый памятник, только оживший и стоящий по команде «смирно». Я ничуть не удивился и справа обнаружил Чехова. Он почему-то был без пенсне и близоруко щурился – слегка растерянно, отчего выглядел подслеповатым учителем еврейской начальной школы. А подходивший невысокий человек уже был ясно различим, и я узнал Николая Второго. Он был в какой-то непонятной мне военной форме, без фуражки и платком на ходу вытирал вспотевший лоб. «Простудится», – подумал я заботливо, без никакого благоговейного изумления. Подойдя к нам, цесаревич протянул руку Муравьёву-Амурскому и как-то запросто, приветливо сказал: «Здравствуйте, тёзка, самое смешное, что я только что был в Хабаровске на освящении вашего памятника».

«Ваше…» – хрипло сказал граф, но Николай его досадливо перебил: «Полноте, при том посещении Благовещенска я был всего лишь полковником, оставьте все формальности в покое». После чего сухо, но учтиво мне кивнув, со словами: «Здравствуйте, Антон Павлович!» – он пожал руку Чехову. Я ничуть не огорчился, отчего-то ясно понимая, что живому человеку эта тень не может предложить рукопожатие. Чехов радостно улыбался, левой рукой вытягивая пенсне из верхнего кармашка сюртука. А Николай уже протягивал руку кому-то за моей спиной. Я обернулся: позади меня стоял высокий седобородый человек с очень простонародным симпатичным лицом. Он приветливо поклонился мне и тихо сказал: «Чурин». – «Я узнал вас, – ответил я ему так же тихо, – я только что видел вашу мемориальную доску». Он беззвучно рассмеялся.

«Надо бы выпить, господа, – решительно сказал цесаревич. – Я хотя недавно произведен в святые, но надо выпить. Кто-нибудь сбегает?» – Он усмешливо смотрел на меня. «У меня всё есть, бегать не надо!» – Чурин приподнял чёрный саквояж, стоявший у его ног. «Вы в своём амплуа, – похвалил его цесаревич. – Где присядем?» Граф Муравьёв-Амурский по-мальчишески махнул рукой куда-то за арку. «Давайте возле лысого бандита», – сказал он, и все согласно засмеялись.

Больше всего мой сон напоминал кино, где отсутствовали промежуточные кадры. Мы все уже сидели в парке, ловко подогнув под себя ноги, а над нами возвышался бронзовый Ленин с протянутой в грядущее рукой. Небольшая кучка сучьев разгоралась неохотно, и Чехов подтапливал её листами из только что ошкуренной книги – обложка валялась рядом. Я обомлел, но промолчал: Чехов жёг мою недавнюю книжку – «Седьмой дневник». Чурин молча доставал из саквояжа маленькие стаканы, бутылку водки «Пять озёр» (а водка современная, подумал я) и много-много крохотных бутербродов с колбасой и красной икрой, аккуратно завёрнутых в целлофан. Он же и разлил, протянув каждому стопку и бутерброд.

«За Россию, господа!» – чуть командирским тоном сказал цесаревич, и мы все дружно чокнулись. Никто не стал разворачивать свой бутерброд, и Чурин, засмеявшись, аккуратно налил нам по второй.

– А Россию это вы просрали, – громко произнёс откуда-то сверху картавящий голос. Я поднял голову. Бронзовый Ленин, так же неподвижно простирая руку вперёд, смотрел на нас живым и гневным взглядом. Я недоумённо глянул на собутыльников.

– Он тут никогда не был и поэтому не может воплотиться, – снисходительно пояснил мне Муравьёв-Амурский. – Впрочем, с ним и пить никто не стал бы.

И тут я заметил далеко за его спиной какие-то перебегающие за деревьями фигуры. Взгляд сфокусировался: нас со всех сторон окружали милиционеры (полицейские теперь, но суть осталась прежней).

– Атас! – закричал я отчаянно. – Атас!

И проснулся. Во рту ещё стоял отчётливый вкус только что выпитой водки.

Большая обида постигла меня, кстати, в связи с этим замечательным сном. Несколько раз я рассказывал его друзьям на пьянках в Иерусалиме, и все как один с разной степенью насмешки говорили, что я всё придумал. О, если бы я мог придумывать такое! Я бы писал отменно выдающуюся прозу. Но я не в силах ничего сочинить, Бог обделил меня по этой части, я могу лишь описать увиденное или же случившееся. И вот я описал, а мне никто не верит. Глупо это и обидно.

Или вот ещё, к примеру. Как-то довелось мне отобедать у итальянской графини Пунто, очень древнего рода контессы (так по-итальянски именуется графиня). На лицах слушателей тут же возникает ухмылка: врёт, мол, сукин сын. А это чистая правда, и полно тому свидетелей. Во-первых, жена Тата (ну, жена в свидетели годится вряд ли), а ещё художник Саша Окунь и его жена Верочка. И были там другие люди, могут подтвердить. Посол Израиля в Италии, например. А его жена – троюродная Сашкина сестра, поэтому нас туда и пригласили. По дороге из Рима в графское имение жена посла рассказывала нам, как велики владения контессы вокруг её виллы, про сады, поля и виноградники. А ещё упоминался большой дом, точней – палаццо в Венеции на Гранд Канале, сплошь увешанное портретами именитых предков (кисти чуть не Тинторетто). Я всё это слушал, словно сказку про маркиза Карабаса. Контесса оказалась очень симпатичной женщиной (в годах, но без возраста), с ней рядом мне и выпало сидеть. На своём убогом, с варварским произношением английском я ей сообщил почти немедленно, что моя тёща – тоже графиня, что контессу, кажется, ничуть не удивило. В качестве горячей закуски принесли нам поленту (эдакая кукурузная каша, в Молдавии зовётся мамалыгой), которая была гарниром к роскошным лангустинам (нечто вроде раков и креветок, но весьма большие), щипчиками для разделки я воспользовался, искоса понаблюдав за остальными. И вина было в избытке, а что я к нему прохладен, я тактично умолчал. Несколько всё было чинно-церемонно, и нечаянно я эту скованность разрушил, когда принесли мясо. Оно было подано на большом подносе, где на краю лежала (итальянцы ведь отменные дизайнеры чего угодно) некая красивая вязаночка из цветов и листьев. Нас обслуживал весьма некрупный филиппинец в белоснежном костюме. Он обходил стол по кругу, и каждый брал себе кусок ещё дымящегося мяса. Когда очередь дошла до Сашки, я не удержался и по-русски сказал ему через стол: «Букет не ешь, это на всех». Сашка невольно ухмыльнулся, посол спросил, что сказал ему этот симпатичный джентльмен, Сашка перевёл, и все засмеялись. И пусть припишут мне манию величия, но атмосфера вдруг раскрепостилась, все заговорили оживлённее, и потекло уже привычное застолье. Я совершил бестактность, о которой не жалею, уже только за десертом. Принесли по рюмке густо красного вина, и нам контесса объяснила, что это земляничное вино, которое изготавливают специально для их семьи. Я отхлебнул глоток и, интимно наклонившись к контессе («Да ты её за плечи обнял», – врал потом Сашка), спросил, нет ли у неё чего-нибудь покрепче. Нам немедленно принесли маленькие стаканчики лимончеллы – хоть и ликёр, но всё-таки с градусом. Тихо выругав себя, что не попросил виски, я принялся за эти стаканчики. Филиппинец меня понял правильно и, как только я взглядывал на него, приносил добавку. Так замечательно прошёл обед, после чего расположившаяся к нам контесса показала нам с Сашкой свой дом. На стенах у неё висели картины XV века, по которым некогда выкладывалась мозаика в каком-то знаменитом соборе. А ещё я помню оружейную комнату, где в деревянных стойках было штук пятнадцать разных ружей («Муж любил охоту, – пояснила контесса, – а вы любите охотиться?» – Мы с Сашкой закивали, чтоб не уронить мужскую честь). А в спальне у контессы на прикроватной тумбочке лежала Библия. Это был муляж: внутри хранился револьвер. «На всякий случай», – туманно пояснила владелица. Словом, всё прошло прекрасно, кроме расставания, когда я совершил недопустимую оплошность. Невдалеке от нас, бормочущих прощальные слова, стоял филиппинец, явно готовый ещё раз принести лимончеллу. И я, наклюкавшись до полной приятности, никак не мог не пожать ему руку. Он в ужасе посмотрел на контессу, полагая, что его теперь уволят непременно и немедленно, но хозяйка только благосклонно улыбнулась. К этому добавить надо, что одеты были мы все четверо чисто по-израильски, то есть как изрядно обтерхавшиеся в странствиях туристы. Так что у контессы тоже наверняка сохранились о нас тёплые воспоминания.

Поделиться с друзьями: