Воспоминания советского посла. Книга 1
Шрифт:
Указывая, что русская революция исторически является продолжением английской революции XVII в. и французской революции XVIII в., Кропоткин заявлял:
«Россия пытается сделать дальнейший шаг, по сравнению с тем, на котором остановилась Франция, когда она стала осуществлять то, что тогда называлось настоящим равенством, — Россия питается осуществить экономическое равенство».
«Русская революция, — далее писал Кропоткин, — отнюдь не «пишется случайным эпизодом, вызванным борьбой партий». Нет, русская революция является продуктом «почти целого столетия коммунистической и социалистической пропаганды, начиная с Роберта Оуэна, с Сен-Симона и Фурье». Идею Советов рабочих и крестьян, управляющих политической и экономической жизнью страны, Кропоткин считал прекрасной идеей. Он не хотел лишь согласиться — тут уже сказывался анархизм Кропоткина — с таким положением, когда в Советах господствует
В заключение Кропоткин еще раз призывал европейских рабочих сделать все, что в человеческих силах возможно, для немедленного прекращения интервенции в русские дела [64] .
Это был последний взлет великого духа. Смерть уже стояла за плечами Кропоткина. В начале 1921 г. старый революционер заболел воспалением легких. Сначала были надежды на его выздоровление, но скоро обнаружился резкий перелом к худшему. Да и не удивительно: ведь Кропоткину было уже больше 78 лет. В. И. Ленин отправил в Дмитров, где тогда находился больной, группу лучших врачей с наркомздравом Н. А. Семашко во главе. Начался долгий и упорный поединок между наукой и смертью. Борьба шла с переменным успехом, но в конце концов сердце Кропоткина не выдержало: 8 февраля 1921 г. его не стало.
64
См. «British Labour Delegation to Russia 1920». Report, London, 1920, p. 89,
Специальный поезд доставил останки Кропоткина в Москву. Гроб с телом был установлен в Доме Союзов. Московский Совет устроил торжественные похороны старому революционеру…
Я находился в Омске, когда умер Кропоткин. Моя основная работа была в Сибирском революционном комитете, но по вечерам, в порядке совместительства, я писал статьи для «Советской Сибири».
Времена были суровые. Гражданская война и интервенция только что кончились. Октябрьская революция победила, но в стране царила глубокая хозяйственная разруха. Было голодно и холодно. Редакция «Советской Сибири» не отапливалась: не было дров. Сотрудники сидели в шубах. Чернила замерзали в чернильницах. Газета выходила на оберточной бумаге, шрифт был побитый, печать бледная и слепая. Но что все это значило! В душе у нас цвела весна, и перед нашим умственным взором открывались какие-то пьянящие дали: ведь революция восторжествовала над всеми своими врагами!
9 февраля вечером я, как всегда, пришел в газету. Меня сразу вызвал к себе Е. Ярославский, редактировавший тогда «Советскую Сибирь», и молча протянул телеграмму РОСТА: это было сообщение о смерти Кропоткина. Потом Ярославский сказал:
— Вы, кажется, лично знали Кропоткина… Может быть, вы что-нибудь напишите о нем?
Я ушел в соседнюю комнату и сел за стол. Воздух в комнате был ледяной, но голова у меня горела. Тысячи образов и воспоминаний промелькнули в моем сознании. Я долго не мог приняться за работу. Наконец рука сама потянулась к карандашу (в чернильнице была ледышка)…
Полчаса спустя я зашел в комнату Ярославского и протянул ему исписанный листок бумаги. Он быстро пробежал его, и, вызвав верстальщика, сказал:
— Немедленно в набор.
На следующее утро, 10 февраля, на первой полосе «Советской Сибири» в траурной рамке было напечатано следующее:
«Умер Кропоткин.
В мировом революционном движении второй половины XIX века, подготовившем великую социалистическую перестройку нашей эпохи, он представлял одну из наиболее ярких, интересных и красочных фигур. Родовитый русский князь, казачий офицер, талантливый географ, смелый путешественник, блестящий писатель, выдающийся революционер, глава европейского анархизма — он прошел много ступеней, испытал много положений, но всегда и везде оставался большим человеком и смелым борцом за угнетенных и обиженных.
Мы во многом, в очень многом расходились и расходимся с Кропоткиным. Мы иначе, чем он, представляем себе конечные цели, к которым стремится великое движение, охватившее в наши дни весь мир. Мы иначе, чем он, понимаем пути и средства, которые должны обеспечить этому движению победу. При жизни Кропоткина мы не раз долго и горячо спорили с ним и его сторонниками по вопросам идеологии, программы и тактики. Порой эти споры принимали острый и резкий, почти враждебный характер. Но даже в моменты самой ожесточенной полемики мы никогда не забывали, что перед нами великий дух, инакомыслящий, но революционный.
Теперь Кропоткин мертв. Великий дух угас. Одна из наиболее ярких фигур XIX столетия отошла в прошлое. И перед раскрытой могилой старого революционера мы, его идейные противники, невольно обнажаем голову, потому что, несмотря на все свои заблуждения и ошибки, Кропоткин всегда был и до последних
дней остался храбрым солдатом на войне за освобождение человечества от ига политической и социальной тирании…»Москва увековечила память П. А. Кропоткина: его именем названа одна из больших улиц столицы.
Л. И. Зунделевич
«Старый Зунд»… Так сокращенно ласкательно звали в эмигрантской колонии известного революционера 70-х годов Арона Исаковича Зунделевича, которому Степняк-Кравчинский посвятил в своей «Подпольной России» такие прочувственные строки.
В молодые годы Зунделевич был фанатиком нелегальной печати. Его целью было создать хорошо работающую тайную типографию в Петербурге. Друзья и товарищи смеялись над ним и считали его мечтателем. Такой невероятной казалось в то время возможность регулярно выпускать революционные издания в столице, под самым носом у полиции и жандармов. Но Зунделевич с этим не соглашался и упорно доказывал свою правоту. После долгих споров и дискуссий ему наконец удалось получить 4 тыс. рублей на устройство тайной типографии — и он ее действительно устроил. Это было в 1877 г.
В течение четырех лет типография Зунделевича безотказно работала, аккуратно выпуская в свет довольно крупные брошюры, а впоследствии печатая даже нелегальную газету. Шпики и полицейские были в отчаянии: несмотря на все усилия, они никак не могли открыть этой типографии. Только глупая случайность погубила ее: спутав фамилии жильцов, полиция по ошибке явилась именно в ту квартиру, где помещались народовольческие печатные станки. В результате этого провала Зунделевичу пришлось бежать за границу. Здесь он обосновался в Лондоне, да так и застрял в нем до конца своих дней.
Когда я встретился с Зунделевичем в стенах Коммунистического клуба, он был уже закоренелым лондонским старожилом. Наружность его был замечательна: невысокого роста, полный, с огромной седой бородой, доходившей до пояса, с маленькими острыми глазками, с добродушной улыбкой на губах он походил на сказанного гнома из детской феерии. Душа у этого гнома была чудесная: добрая, отзывчивая, кристально чистая. Зунделевич всегда кому-нибудь помогал, всегда о ком-нибудь заботился. Это я испытал на собственном опыте. «Старый Зунд» был холост и ютился в сырой, полутемной комнате поблизости от Шарлот-стрит. Я не знаю, сколько лет было Зунделевичу, — он всегда деликатно обходил этот вопрос, — но, во всяком случае, немало… Несомненно, за 60 лет, а может быть, и все 70. Я не знаю также, каково было мировоззрение Зунделевича в молодости, но в дни моего знакомства с ним он был одним из «беспартийных левых» и являлся вполне законченным воплощением какого-то «потустороннего» оппортунизма. И это сказывалось как в больших, так и в малых вещах.
Когда мы беседовали с Зунделевичем о русских делах, я никак не мог понять его отношения к существовавшим тогда партиям и течениям. Для него все они — большевики, меньшевики, социалисты-революционеры, анархисты — были совершенно равноценны. Все они, по его мнению, являлись необходимыми составными элементами революционного движения, из компромисса между которыми должен сложиться новый порядок в России. Поэтому Зунделевич относился с усмешкой превосходства к тем политическим и идеологическим боям, которые тогда разыгрывались между социал-демократами и социалистами-революционерами, между большевиками и меньшевиками. А когда мы беседовали с Зунделевичем об английских делах, которые он знал хорошо и о которых я узнавал от него немало интересного, передо мной оказывался типичный лейборист, да к тому же еще не очень левого толка. Всеми своими мыслями, чувствами, рассуждениями Зунделевич как бы хотел сказать:
— К чему излишние волнения и нетерпения? Жизнь идет своим железным шагом. Ускорить его нельзя. Надо ждать и надеяться на лучшее, а пока давайте делать свое повседневное будничное дело.
Таков был Зунделевич в больших вещах. А в маленьких…
Однажды я застал его с повязкой на щеке. Оказалось, у Зунделевича сильно болели зубы. Я сразу же порекомендовал ему пойти к знакомому зубному врачу, но старик ответил:
— К чему? Природа — лучшая целительница. Она сама себе помогает. Надо и сейчас подождать, пока она сделает свое дело.
Как я ни убеждал Зунделевича, ничего не вышло: к дантисту он так и не пошел. Недели через две зубная боль в конце концов прекратилась. Встретив меня в Коммунистическом клубе, Зунделевич с торжеством воскликнул:
— Вот видите, я был прав! Природа сделала свое дело. Надо было только дать ей время.
— Но зато вы совсем без нужды измучились, — возразил я.
— Что значит измучился? — впадая в философский тон, откликнулся Зунделевич. — Вся наша жизнь есть мучение. Если бы у меня не случилось боли, была бы какая-нибудь другая неприятность, — может быть, еще хуже, чем зубная боль. Природа пустоты не терпит.