Воспоминания
Шрифт:
Жизнь в Реканати шла по однажды заведенному, устоявшемуся порядку и во всем следовала суровым обычаям предков. Так что если кто и хотел как-то изменить свою жизнь, то сделать это он мог только в Америке. Площадь Леопарди в Реканати и Малберри-стрит в Нью-Йорке — вот два возможных полюса существования — не будь их, никто бы не знал, что делать.
В этом мире и жили мои родители. Поэтому, когда я сказал им наконец, что хочу стать певцом, они лишь снисходительно улыбнулись. Когда же я стал настаивать на своем, мне возразили весьма резонно: где я могу стать певцом, ведь не в Реканати? Тут можно петь только в соборе, а я там уже пою. И слава богу, конечно, что я даже зарабатываю этим кое-что. Но ведь всю жизнь так не проживешь. В Америке, может быть? Нет, туда едут, чтобы работать каменщиками и плотниками, а не для того,
— Кроме того, — рассуждал отец, — это ненадежное дело. Всем известно, что музыканты вечно умирают с голоду. Выучись лучше какому-нибудь хорошему ремеслу или займись торговлей, — говорил он, забывая о своем печальном опыте, — и никогда не раскаешься.
— И знаешь еще что, Беньямино? — поддерживала его матушка. — Мне не хотелось бы, чтобы ты пел на сцене. Мне кажется, это не совсем хорошо. Не станешь ведь ты петь за плату! — укоризненно добавила она однажды.
Возражений было много, не одно, так другое. Нелогичные, противоречивые, но не в них было дело. Жизненные трудности были гораздо серьезнее и убедительнее любых доводов. Несмотря на свою бедность, родители не могли себе представить меня певцом. А если иногда и допускали такую мысль, то вникнув, тотчас же с ужасом отвергали ее. Эго было неприемлемо для них, выходило за пределы привычного и находилось в том коварном и обманчивом мире за Апеннинами, где появились те самые обувные фабрики, которые свели на нет искусное ремесло отца.
Пока мне оставалось только слушаться родителей; что я мог еще делать? Мне было всего восемь лет, когда, заботясь о том, чтобы я выучился какому-нибудь ремеслу, отец отдал меня в ученики к мастро Паро. Два долгих лета — все каникулы — проработал я у него в мастерской, пытаясь приобрести кое-какие навыки плотницкого дела, но, кажется, так и не проявил в нем особых способностей. Когда мне исполнилось десять лет, родители решили, что, наверное, будет лучше, если я стану портным. И два других тягостных лета я провел среди ниток, иголок и наперстков, но и тут, видимо, толку от меня было мало. Потому что,
когда в двенадцать лет я окончил школу, о портняжной мастерской не было больше речи.
Аптекарю, синьору Вердеккья, в то время как раз понадобился мальчик в помощники. Следующие пять лет — последние годы, которые я провел в Реканати, — я проработал в аптеке. Это была, если разобраться, совсем неплохая работа. Но все время, пока я стоял за прилавком аптеки, голову мою сверлила одна мысль: «Как стать певцом? Как без денег стать певцом?..».
ГЛАВА IV
Все считали, что мой жизненный путь уже определен, и я навсегда останусь тем «помощником аптекаря, который так хорошо поет». По у меня где-то в глубине души все время жила надежда, что судьба моя может еще сложиться иначе. Однако мне и в голову не приходило, что я могу оставить вдруг свою хорошую, надежную работу, и уж тем более не думал, что кто-нибудь станет толкать меня на это. И вот, когда я уже потерял всякую надежду, что жизнь моя как-то изменится, мне встретился именно тот человек, который был нужен.
Это была одна из тех случайностей, от которых зависит порой вся жизнь. Человек этот понял, в чем была главная трудность (как не имея ни гроша, стать певцом), помог мне, вселил в меня надежду и даже нашел ответ, которого я так ждал. Не будь этого человека, я никогда не попал бы в Рим и никогда по-настоящему не учился бы пению. Ему больше, чем кому-либо другому, обязан я своей карьерой. И это была не какая-нибудь важная персона, влиятельное лицо или богач; он даже не отличался особенным умом. Это был не импресарио, не священник, не депутат парламента. Это был повар.
Дальше я расскажу, как мы познакомились, а пока — несколько слов о тех годах, которые я прожил до встречи с ним. Это было время, когда я еще очень робко, неуверенно шел к своей цели и порой даже, пятясь, словно рак, уходил от нее. Пять лет провел я в полудремоте пыльной провинциальной жизни. Я помню, что опускал занавески на окнах аптеки в знойные летние дни, лениво бил мух и наклеивал этикетки на пузырьки
с лекарствами. Бессмысленная трата времени, годы, потерянные для моей карьеры? Так мне казалось тогда. Впоследствии, по мере того как приходил опыт, я стал понимать, что в жизни нет ничего бесполезного или ненужного. И эти тихие, спокойные годы — годы юношеских мечтаний — тоже были по- своему плодотворны.Теперь, когда я ушел со сцены, я больше всего люблю сидеть у себя в саду в обществе эльзасской овчарки Дзарры и перебирать в памяти былое. Я усаживаюсь в плетеное кресло и кидаю Дзарре мяч — она очень любит ловить его и поднимает невероятный шум: носится за мячом по дорожкам, резвясь и разбрызгивая во все стороны гравий. Раньше у меня никогда не было времени поиграть с Дзаррой. Зато теперь — сколько угодно. Ведь меня не ждет в 2.30 журналист, чтобы взять интервью, в 17.57 мне не надо садиться в поезд, и ровно в 8 не поднимется занавес в театре, чтобы я вышел на сцену. У меня есть теперь время поразмышлять, помечтать. А разве мог я позволить себе это раньше?!
Память, как старая кинолента, разворачивает передо мной картины былого, порой смутные и туманные, порой ясные и отчетливые. Взметнувшаяся дирижерская палочка, готовая начать увертюру... Звон бокалов и дружеский тост, произносимый на незнакомом языке... Овация зрительного зала... Колеса поезда... Они мелькают и мелькают, увозя меня куда-то вдаль... Образы сменяются один другим, всплывают вновь, исчезают, снова появляются. Вот я стою где-то в бархатном камзоле, и пою какую-то арию — шестьдесят оперных партий спел я на сцене... Я пою в Риме — в антракте меня приглашают в королевскую ложу... А вот я играю Деда-Мороза на елке для сирот пожарных в Нью-Йорке... В Детройте я езжу по городу под охраной полиции, потому что «Черная рука» грозит убить меня... В Венеции я исчезаю в полночь с пышного благотворительного концерта и спешу в прекрасный театр «Ла Фениче», чтобы повторить там концерт для гондольеров, подмастерьев, судомоек и новобрачных, справляющих медовый месяц под звездами на площади св. Марка... В Ровиго, в 1914 году, за кулисами театра «Сочале» я большими глотками пью кофе, чтобы набраться храбрости, — это день моего дебюта... У Пьяве, в 1917 году, я пою перед солдатами... Какое фантастическое будущее ждало скромного мальчугана из Реканати! Сорок один год, пока длилась моя творческая жизнь на сцене, я радовался всему этому и жил этим. Но разве было у меня когда-нибудь хоть немного времени спокойно посидеть просто так, удобно расположившись в кресле, и поразмышлять или помечтать? Может быть только вначале, когда я учился пению. В памяти встает мансарда, где я жил в Риме, и лакейская ливрея, которую я сбрасывал, чтобы сбегать на урок пения...
Нет, у меня никогда не было ни одного часа покоя, ни одной минуты безделья. И только когда я вспоминаю аптеку синьора Вердеккья —микстура от кашля, магнезиевый порошок, мухи... — я понимаю, что годы, проведенные там, не были прожиты напрасно. Они дали мне время, необходимое для того, чтобы во мне укрепилось желание стать певцом и появилась вера в самого себя, чтобы я мог мечтать и начать претворять свои мечты в жизнь.
Свободное время! Какая это роскошь, когда сутки расписаны по минутам, когда живешь только для публики! У меня было свободное время раньше, когда я только еще думал о будущем, и оно снова есть у меня наконец теперь, когда я уже оглядываюсь на прожитое. Что же касается тех бурных лет, которые разделяют эти годы... Но, видимо, это правда, что за успех так или иначе приходится расплачиваться. И если при этом мне удалось, как я надеюсь, остаться до сих пор простым и здоровым человеком, если во мне еще можно узнать того юношу, каким я был, пока не уехал за Апеннины, то, думаю, это прежде всего потому, что у меня были эти пять лет — было время, прежде чем стать певцом, стать самим собой.
Однако стиль мой становится слишком возвышенным, и я совсем забыл того мальчика, который трудится в аптеке. Хотя мне было тогда всего двенадцать лет, я работал по одиннадцать часов в день. Правда, у меня часто бывало много свободного времени — в аптеке порой наступает затишье — и я всегда мог бы отлучиться ненадолго, спросив разрешения у синьора Вердеккья, но я был довольно скромным и робким мальчиком (не из тех нахальных и жадных итальянцев, что встречаются иногда) и не часто отпрашивался у хозяина.