Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры
Шрифт:

За год до своей смерти, в 1724 г., император устроил торжественные похороны мужа умершей в 1713 г. при родах карлицы – карла Якима Волкова. Как и в 1710 г., процессия из нескольких десятков карликов прошествовала по столице. Карликов, одетых в траурное платье, на этот раз сопровождали высоченные гвардейцы – великорослые гиганты, еще более подчеркивавшие гротеск происходящего: шествие крошечных людей, мерно двигавшихся за катафалком с крошечным гробом, обитым малиновым бархатом с серебряным позументом [Белозерова 2001: 149] [94] . После смерти Петра таких зрелищ в России уже не будет. Анатомическое собрание Кунсткамеры остается, однако, тем, что по-прежнему репрезентирует «демиургическую» эмблематику петровского правления. Не исключено, кстати сказать, что ревниво оберегавшийся Петром рецепт Рюйша был, как предположила Линдси Хьюз, использован для сохранения тела самого Петра после его смерти. Тело Петра было выставлено для церемониального прощания и находилось в открытом гробу более месяца, что, конечно, было бы невозможно без предварительного бальзамирования [Hughes 2001: 263] [95] . Замечательно, что даже в этом – посмертном – «деянии Петра» современникам был продемонстрирован вызов предшествующему православному обычаю похорон (должных совершаться не позднее чем на третий день после смерти) и положено начало новой традиции, окончательно выразившейся через двести лет в кремлевском Мавзолее.

94

Автор этой статьи всерьез предполагает, что интерес Петра к «столь странным увеселениям» не исключает двоякого объяснения: «возможно, это была попытка понять совершенно иной мир, мир другого измерения чисто в физическом смысле», а возможно, «император, со свойственным ему своеобразным демократизмом, пытался дать шанс всем россиянам утвердить себя в контексте реформаторских веяний той эпохи» [Белозерова 2001: 150]. Интерес «к миру другого измерения чисто в физическом смысле» оказывается, таким образом, в глазах современного исследователя еще и «политически корректным». Ср., впрочем: [Tomson 1997].

95

Следует учитывать, конечно, что Петр умер 28 января и сохранению тела от разложения мог способствовать холод. Гравированное изображение прощальной залы, в которой был выставлен гроб с телом Петра: [Алексеева 1990: 164–165]. Как бы то ни было, ко времени захоронения (10 марта) тело Петра было в плачевном состоянии. Прусский посланник Густав фон Мардефельд сообщал,

что труп покойного императора «позеленел и течет», а императрица, ежедневно посещавшая траурную залу, «вдыхает в себя много вредного испарения и подвергает опасности свое здоровье» [Дипломатические документы 1875: 261].

Путешествовавший по России в 1734 г. ученый швед Карл Рейнхольд Берк, описывая в своих путевых заметках собрание Кунсткамеры как не имеющее себе равных в мире, замечает, что «более всего шума вокруг препаратов, показывающих развитие человеческого плода. Начиная с трехнедельного возраста от момента зачатия и до рождения младенца на свет» [Берк 1997: 194]. О популярности Кунсткамеры среди городской публики говорят и такие косвенные свидетельства, как, например, объявление, помещенное 24 ноября 1737 г. в газете «Санкт-Петербургские ведомости»: «Для известия охотникам до анатомии объявляется чрез сие, что обыкновенные публичные демонстрации на анатомическом театре в Императорской академии наук, при нынешнем способном времени года, по-прежнему учреждены». Судя по тому же объявлению, «охотникам до анатомии» предлагались не просто демонстрации, но и объясняющий их комментарий – «чего ради доктор и профессор Вейтбрехт нынешнего числа по полудни в третьем часу первую лекцию начал, и оные по понедельникам, средам и пятницам так долго продолжать будет, как то состояние способных к тому тел допустит» [Санкт-Петербургские ведомости 1737: 770] [96] . Некоторые анатомические экспонаты Кунсткамеры станут со временем темой городского фольклора. О его бытовании упомянет, между прочим, автор первого каталога Кунсткамеры, изданного в 1800 г., унтер-библиотекарь Осип Беляев: в ряду описываемых предметов музея – «голова небольшого мальчика, с коей череп снят, и мозг с мозговою его объемлющей сорочкою и множеством простирающихся по нем тончайших нерв оставлен в естественном его виде и положении. Искусство, с каковым лицо головки и все сплетение мозговых жилок подделано, есть такое таинство, которое одному только Руйшу открыть в совершенстве природа благоволила. Головка сия известна ныне публике под названием головы одной девицы красавицы 15 лет, о которой плетутся разные басни и нелепости. Каким образом превращение сие случилось, – заключает автор, – поистине недоумеваю» [Беляев 1800: 31–32. Отд. 2. (курсив автора)].

96

В историю отечественной медицины Вейтбрехт войдет произведенными в Кунсткамере и снискавшими европейскую известность исследованиями по анатомии связок [Weitbrecht 1742], а также физиологии сосудов (Вейтбрехт первым в истории физиологии стал рассматривать циркуляцию крови в сосудах с учетом сократительной функции сосудистой стенки). После смерти Вейтбрехта (1747) в 1749 г. на русском языке будет издано его же «Краткое введение в анатомию» (перевод с лат. А. П. Протасова. СПб.). О Вейтбрехте: [Baer 1900: 132].

Ближайшие преемники Петра не разделяли медицинских пристрастий царя-реформатора, но инерция заложенных им преобразований была, как показало время, достаточно сильной, чтобы процесс европеизации России был необратим также и в сфере медицины, и в частности анатомии. Последствия петровских нововведений выразились, однако, не только в институционально-научном, но и более общем – идеологическом и культурном – плане. Кунсткамерная коллекция Петра надолго связала саму репутацию анатомии с именем российского императора. Само проявление интереса к «вундеркаммерному» коллекционированию будет отныне восприниматься как идеологический знак традиции, «объединяющей» монарха-преобразователя и его наследников. Посещение Кунсткамеры напоминает о Петре и обязывает венценосных посетителей к символическим приношениям. «Императрица Анна Иоанновна, – сообщает в 1772 г. „Письмовник“ Н. Курганова, – удостоила сие место своим посещением и подарила оному многие искусством сделанные вещи. <…> Блаженной и вечной памяти Елисавета Петровна определила в Академическом регламенте в год по 2000 рублей для приумножения библиотеки и кунсткамеры» [Курганов 1793: Ч. 2, 194]. В 1770-е гг. собственным собранием природных, и в частности анатомических, раритетов будет гордиться фаворит Екатерины II князь Г. Г. Орлов. В сохранившейся описи «натуральной» коллекции князя перечисляются «монстры младенческие, птицы, звери, пресмыкающиеся, рыбы, лягушки, скорпионы, черви, летучие мыши, фрукты и цветы» [97] . Сама Екатерина приобретает для Кунсткамеры в 1765 г. коллекцию анатомических препаратов берлинского анатома Н. И. Либеркюна [98] . Император Павел, болезненно подчеркивающий свою легитимную преемственность с Петром I, также не позабыл торжественно посетить и облагодетельствовать Кунсткамеру [Беляев 1800: 3 и след. Отд. 2]. И при Павле, и позже собрание Кунсткамеры продолжало напоминать о том, что сама сфера научного, и в частности медицинского, знания получила при Петре статус демонстративно властного знания. Петр узаконил институциональный контекст интеллектуальной практики, отводивший медицине символически знаковую роль в риторике и идеографии его правления. Репутация медицинской науки изначально формируется с оглядкой на власть, а ее институциональное место (в стенах Кунсткамеры, Академии наук, университете) в ряду других областей научного знания определяется не универсалистскими претензиями просвещенного Знания [99] , а универсализмом Власти, которая таким знанием уже обладает. Неудивительно, что и в истории отечественной науки медицинский дискурс предстает в несравнимо большей степени идеологизированным, чем в Европе, где формирование самой науки как специального института в существенной мере определяется ее декларативной (пусть и мнимой) «деидеологизацией» [Emergence of Science 1976]. Импорт медицинского знания в Россию привел к большей зависимости медицины от власти, но при этом и к большей связанности ее с теми составными атрибутами идеологии, от которых европейская наука была законодательно изолирована, – с политикой, религией и правом.

97

ААН. Ф. 3. Оп. 3. № 331. Л. 376 (цит. по: [Кулябко, Бешенковский 1975: 95].) Позднее по просьбе кн. Е. Р. Дашковой эта коллекция была передана Академии наук.

98

В настоящее время хранится в Музее персональных коллекций анатомов в Российской Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге.

99

Среди примеров изобразительной риторизации такого знания показательна гравюра, предваряющая анатомический атлас Кульма (Tabulae Anatomicae Io. Ad. Culmi, 1732): просветительский идеал равенства анатомии в ряду других «свободных наук» предстает здесь в образе прекрасной женщины-Мудрости, указывающей одной рукой на книги в кабинете ученого, а другой – на подготовленный к вскрытию женский труп, лежащий на анатомическом столе. «Просвещение» риторизуется при этом непосредственно – изображением окна, освещающего книги и тело, и женской фигурой, распахивающей перед зрителем гравюры «передний занавес» всей сцены.

Мелочи жизни: очевидное – невероятное

Ubi est morbus?

Дж. Б. Морганьи. О местоположениях и причинах болезней, выявленных анатомом, 1761 [100]

Узаконенная Петром институализация науки положила начало не только научным, но и интеллектуальным трансформациям в истории русской культуры. В динамике этих трансформаций популяризация медицинского знания также не означала собою усвоение только медицинских идей, но способствовала адаптации «фоновых» для европейской медицины интеллектуальных представлений. Для конца XVII – начала XVIII в. важнейшим из них следует считать философскую проблематизацию традиционно христианского противопоставления души и тела. К началу XVIII в. риторика этого противопоставления в России имела прежде всего (если не исключительно) религиозную предысторию. Иначе обстояло дело в Европе, где дихотомия тела и души воспринималась с оглядкой не только на религиозную, но и на авторитетную философскую традицию. Важнейшую роль в последнем случае сыграло картезианство, сделавшее из христианско-догматического противопоставления телесного и плотского инновативный в методологическом отношении вывод о наличии независящих от человеческого сознания «механизмов» человеческого тела. Объявив (в «Рассуждении и методе», 1637) критерием онтологической самоидентификации сознание (cogito ergo sum), Рене Декарт вместе с тем (или, точнее, тем самым) «деонтологизировал» тело – парадокс, который современная философия не преодолела по сей день. Онтологическая неотменяемость сознания стала аргументом в пользу феноменологии, по отношению к которой сознание оказывается, как отметил в свое время Гилберт Райл, равно излишним и недостаточным: тела оккупируют коллективное пространство, но в этом пространстве нет места коллективному сознанию. Сознание – индивидуально, а тело – публично [Ryle 1949: 16 ff] [101] .

100

Хрестоматийно-базовый в истории патологической анатомии труд падуанского профессора Джованьи Батисты Морганьи (1682–1771) «De sedibus et causis morborum per anatomen indigatis», революционизировавший, по мнению Рудольфа Вирхова, не только анатомическую практику, но и саму медицинскую мысль [Virchow 1894], традиционно переводится «О местоположениях и причинах болезней…» [Premuda 1967: 163–195]. Авторы недавней отечественной работы по истории патологической анатомии в России [Сточик и др. 1999] укоризненно иронизируют, что прежний перевод названия утвердился в историко-медицинской литературе по «неизвестным для них причинам» [Сточик и др. 1999: 9], и решительно исправляют его на повсюду используемый ими: «О местоположении и причине болезней…» Остается надеяться, что эти причины (не причины болезней) станут им известны, когда они заглянут в латинскую грамматику.

101

Парадокс усугубляется и тем, что в дихотомии «тело – сознание» оба термина содержательно неэквивалентны и таксономически «неоперациональны» (так как первый отсылает к реальности, а второй – к абстрактному означению картезианского «сомнения»). Питер Хенриси замечает, что поэтому-то уже сам вопрос о взаимодействии тела и сознания (Mind-Body Problem) должен быть признан принципиально безответным [Henrici 1992: 126].

Декартовское сравнение человеческого тела с часами стало при этом первой из длинного ряда научно-философских, медицинских, а также литературных метафор, определивших собою понимание человека как функционально самостоятельного образования, природного механизма [Samson 1999: 10] [102] . Существование тела, хотя и определяется Божественным промыслом, является по отношению к сознанию заведомо вторичным. Телесная механика свидетельствует не о цели, но лишь о средствах Божественной креативности [Temkin 1977: 276–277] [103] .

102

Интригующим примером «буквализации» декартовской метафоры в истории русской медицины может служить внутренняя организация Аптекарского приказа в середине XVII в.: Приказ объединял докторов, лекарей (т. е. хирургов), аптекарей, окулистов, цирюльников, рудометов, костоправов, подлекарей и часовых дел мастеров (курсив мой. – К. Б.), которые «почему-то также числились в ведомстве Аптекарского приказа» [Загоскин 1891: 31]. См. в том же контексте примечательный пассаж из «Юности честного зерцала» (1717): «Младый отрок должен быть бодр, трудолюбив, прилежен и безпокоен, подобно как в часах маетник» (§ 13).

103

Овсей Темкин отмечает здесь же, что вопрос о телеологии «бессознательного» тела в контексте картезианства неразрешим, – любопытно, однако, насколько эта неразрешимость была принципиальна для самого Декарта. Об интересе философа к механике тела – к анатомии и физиологии –

можно судить, во всяком случае, уже по тому вниманию, с которым он отнесся к учению Уильяма Гарвея о кровообращении. Будучи одним из первых, кто признал учение Гарвея, Декарт подробно излагает его в своем «Рассуждении о методе».

Значение «механистической» терминологии, соответствующей картезианскому представлению о человеческом теле, стоит оценить как с исторической, так и эпистемологической точки зрения. Понимание и ощущение человеком собственного организма по сей день определяется «само собой разумеющимися» аналогиями из области механики и техники [104] – в XVIII в. подобные аналогии осознаются как инновативные и риторически актуальные [105] . Целесообразие телесной феноменологии открывается ученому, и в частности ученому-медику, благодаря измерительным и исчислительным процедурам наблюдения. Научным эталоном такого наблюдения – наблюдения, позволяющего «увидеть» и «исчислить» многообразие природных процессов в единстве их динамического взаимодействия, – в европейской науке эпохи Петра служит физическая теория Исаака Ньютона (1643–1727) [106] . Убеждение в том, что физика Ньютона может быть согласована с философией «опытного» знания, являлось при этом едва ли не общепринятым [Dampier 1968: XVI–XVII]. Важно заметить, что постулируемая Ньютоном гармоническая взаимосвязь физического мира была одновременно радикальной апологией методологического индуктивизма, вдохновлявшего не только ученых, но и поэтов (тем более что часто ими оказываются одни и те же люди), проповедующих во взаимоотражении частностей гармонию общего, а в индивидуальном поведении – выражение общественного поведения [Nicolson 1946; Markley 1993]. В научной и литературной риторике индуктивизм открывал путь к языку «тотального» аналогизирования: в гармонической слаженности мироздания не должно было быть «лишних» частей. Курьезы и аномалии выглядят таковыми лишь до тех пор, пока они не находят для себя соответствующей аналогии (вопреки современному убеждению логиков в том, что «сравнение – не довод»). Странности тем интереснее, а аналогии тем безграничнее [Daston 1998: 35], чем «всеохватнее» репрезентируемая ими взаимосвязь мира [107] .

104

«Невозможно даже представить, – восклицает современный исследователь, – каким вообще было наше ощущение сердца до тех пор, пока мы не узнали, что такое насос» [Miller 1978: 10].

105

Так, еще Руссо будет видеть смысл анатомических занятий именно в том, чтобы судить о количестве и работе отдельных «деталей», составляющих «телесную машину» [Herzlich, Pierret 1987: 91; Lupton 1994: 59–60].

106

См.: [Dijksterhuis 1961: 464 ff].

107

Показательным примером взаимообусловленности риторических и гносеологических моделей в истории науки с этой точки зрения может служить история астрономии: переход от Птолемея и Коперника к Кеплеру сопутствовал, как показывает Фернан Халлин, замене риторики антитез «аналогизирующей» риторикой оксюморона, позволившей представить движение небесных тел состоящим из прямых и кривых линий [Hallyn 1990]. См. также статьи в сб.: [Metaphor and Analogy 2000].

В медицинской практике выражением ньютонианского индуктивизма станет диагностика внутренних болезней по внешним телесным знакам – сила кровотока или биение пульса свидетельствуют не только об особенностях кровообращения, но и о тех болезнях, на которые эти особенности указывают. В общественном мнении новизна подобной диагностики приживается, стоит заметить, не без труда – для «здравого смысла» медицинский индуктивизм не менее сомнителен, чем дедуктивные теории традиционной медицины. Антиох Кантемир будет высмеивать такое «здравомыслие» в своей первой сатире «На хулящих учение» (1729/30, первая публикация – 1762 г.) – в монологе старовера, упирающего в оценке современной медицины прежде всего на недоказуемость ее индуктивных методов:

Трав, болезней знание – голы все то враки;Глава ль болит? Тому врач ищет в руке знаки;Всему в нас виновна кровь, буде ему веруДать хочешь. Слабеем ли, кровь тихо чрезмеруТечет; если спешно – жар в теле, ответ смелоДает, хотя внутрь никто не видел живо тело.[Кантемир 1956: 58]

В комментариях к тексту Кантемир поясняет сказанное: «Докторы, желая узнать силу болезни, щупают в руке больного ударение жилы, отчего познают, каково течение крови и, следовательно, слабость или жестокость болезни». Стих «Внутрь никто не видел живо тело» означает, что «хотя анатомисты и знают тела состав и состояние, однако (как думает высмеиваемый автором оратор. – К. Б.) нельзя оттого рассуждать о тех непорядках, которые в живом человеке случаются, понеже еще никто не видал, каково есть движение внутренних органов» [Кантемир 1956: 64]. В начале XVIII в. медицинские возможности непосредственного наблюдения, говоря словами того же Кантемира, «каково есть движение внутренних органов», были, однако, уже не только востребованы, но и существенно расширены: с одной стороны – в практике вивисекций, а с другой – в практике микроскопических исследований.

Специалисты по истории техники и естествознания спорят о месте и времени изобретения первого микроскопа. Среди его наиболее вероятных изобретателей называются голландский мастер Захарий Янсенс (конец XVI в.), Галилей и физик Корнелий ван Дреббель (начало XVII в.). Предполагается, во всяком случае, что модель, которую можно считать прообразом современного сложного микроскопа, появляется около 1617–1619 гг. в Голландии или в Англии: это двулинзовый микроскоп с выпуклыми одиночными объективом и окуляром, который в течение последующих ста пятидесяти лет претерпевал постепенные изменения от первых объективов типа очковой линзы ко все более короткофокусным линзам. Начиная с исследований Марчелло Мальпиги (1661), применившего его при изучении кровообращения, микроскоп постепенно приобретает для физиологии и анатомии значение, сравнимое со значением телескопа в астрономии. Работы Роберта Гука («Микрография, или Описание малых предметов», 1667) и особенно Антони ван Левенгука (четыре тома «Arcana naturae ope microscopiorum detecta» – «Тайны природы, открытые при помощи микроскопа», 1695–1719) подтвердят это значение важнейшими открытиями в области строения растений и органических тел (открытие растительных клеток, волокнистого строения нервов и хрусталика глаза, обнаружение самостоятельно движущихся существ в человеческом семени и красных телец в крови) [Ruestow 2002].

В конце XVII – начале XVIII в. микроскопические открытия в области кровообращения были научной новинкой, широко обсуждавшейся учеными-медиками Европы и, несомненно, не оставшейся незамеченной путешествующим по Голландии русским царем. Известно, что Петр встречался с Левенгуком в Дельфте в 1698 г. Причиной этой встречи могло быть уже состоявшееся знакомство с Рюйшем и тот интерес, который вызывали у Петра его анатомические исследования. Среди таких исследований особое место в работе Рюйша занимали анатомические инъекции, позволявшие выявить в изготовляемых им препаратах кровеносную систему. Рюйш был уверен в преобладающей роли кровеносных сосудов в строении органов тела (omne organon ex vasibus) и поэтому с особенной тщательностью старался продемонстрировать сосудистую природу препарируемых им органов наглядно – от крупных кровеносных сосудов до их едва видимых невооруженных глазом разветлений [Cole 1921: 303–309] [108] . Открытие сети еще более мелких кровеносных сосудов, капилляров, было дополнительным аргументом в пользу разделяемого Рюйшем учения (хотя, в отличие от Рюйша и Левенгука, Мальпиги отстаивал не сосудистое, но железистое строение мелких органов) и поэтому же могло быть интригующим также и для Петра – почитателя и будущего покупателя коллекции прославленного анатома. Левенгук целенаправленно занимался изучением капилляров и при встрече с Петром, насколько мы можем судить по сообщению хорошо знавшего Левенгука Герарда ван Лоона, «имел честь, помимо своих редких открытий, показать государю, к его великому удовольствию, поразительный круговорот крови в хвосте угря при помощи своих специальных увеличительных стекол» [109] . Петр, по-видимому, действительно не остался равнодушен к увиденному. С. Л. Соболь, специально изучавший историю микроскопических исследований в России XVIII в., отмечал, что во время своего второго путешествия по Европе в 1716–1717 гг. Петр приобрел несколько микроскопов для Кунсткамеры, но еще ранее пытался смастерить их в своей дворцовой мастерской [Соболь 1949: 50]. Об исключительной моде на увеличительные стекла в петровской России можно судить по корреспонденции находившихся в Москве католических миссионеров, неустанно хлопотавших о присылке «оптических подарков» для русских [Письма и донесения иезуитов 1904: 32, 72, 90], а об интересе Петра к микроскопическим исследованиям кровообращения человеческого тела свидетельствует сохранившийся в императорской библиотеке рукописный перевод анатомического атласа Готфрида Бидлоо (дяди приглашенного Петром в Россию Николая Бидлоо) «Anatomia humani corporis», содержащий, в частности, пояснения микроскопических изображений эпидермиса, стенок кровеносных сосудов и капиллярной сети, окружающей семенные канальцы [Соболь 1949: 47–49] [110] .

108

Тезис о конституирующей роли кровеносных сосудов в строении телесных органов отстаивал и близкий друг Рюйша Герман Бургаве [Lindeboom 1968].

109

Loon van G. Beschryving der Nederlandische Historipenningen. Bd. IV, Graavenhaage. 1731. S. 223. – Цит. по: [Соболь 1949: 36].

110

Иллюстрации к этому изданию (Амстердам, 1685) выполнены графиком Герардом де Лэрессом. Голландское издание атласа Бидлоо для Петра приобрел, вероятно, присоединившийся к Великому посольству Петр Посников. Хайнц Мюллер-Дитц связывает с этим приобретением начало отечественной микроскопии: [M"uller-Dietz 1970: 236–246].

Как в Европе, так и в России первой половины XVIII в. научное использование микроскопа в существенной степени определяется изучением строения кровеносных сосудов, нервов, а также семенной жидкости и крови. Ученые открытия в области микроскопии воспринимаются при этом не без поэтического пафоса – пусть, как это ясно уже многим современникам, возможность видеть все более мелкие объекты является так или иначе относительной, сама досягаемость этих объектов с помощью вооруженного микроскопом глаза свидетельствует о многообразии и бесконечности созданного Богом мира. Исследования ученых-микроскопистов доказывали в данном случае то же, что доказывали исследования астрономов и что было, в частности, философски проговорено Фонтенелем в «Разговорах о множестве миров» (1686). Характерно, что и в России мысль о неисчерпаемости открываемого с помощью микроскопа видимого мира высказал именно переводчик «Разговоров» Фонтенеля – Антиох Кантемир, дипломат и поэт, сподвижник историка В. Н. Татищева и новгородского архиепископа Феофана Прокоповича (составивших вместе с Кантемиром так называемую ученую дружину – едва ли не первое в истории России сообщество интеллектуалов, пропагандировавших светские знания) [111] . Спору нет, признает Кантемир в «Письмах о природе и человеке» (1742), что «чрез помощь микроскопа находим мы тысячу объектов, которые взор не может постигнуть», но «сколько в каждом объекте других объектов, которых микроскоп представить не может. Что бы мы еще увидели, ежели бы могли только в самую последнюю тонкость привести инструменты те, кои помогают грубому и слабому нашему взору»? [112]

111

Об «ученой дружине» и научных пристрастиях ее участников см.: [Епифанов 1963: 37–53]. О роли Кантемира в пропаганде идей Ньютона в России: [Радовский 1959]. Перевод Кантемира «Разговоров о множестве миров» Фонтенеля издан в 1740 г. [Фонтенель 1740]; о языковых и стилистических особенностях этого перевода, указывающих, как полагают некоторые исследователи, преддверие литературной выразительности русской классики XIX в., см.: [Сорокин 1982: 52–85; Хютль-Фольтер 1987: 19–20].

112

Цит. по: [Соболь 1949: 142]. Можно только удивляться, что автор цитируемой монографии, желая во что бы то ни стало доказать приоритет отечественной науки в микроскопических открытиях, видит в приводимых им словах Кантемира не более (но и не менее) чем «мысль о стоящей перед наукой задаче значительного усовершенствования микроскопа», а также свидетельство осведомленности поэта «в вопросе об оптических недостатках микроскопа, дебатировавшихся в научной литературе после Ньютона».

Поделиться с друзьями: