Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры
Шрифт:
Несколькими годами позже Ломоносов в стихотворном «Письме о пользе стекла генералу-порутчику Ивану Ивановичу Шувалову» (1752) посвятит микроскопу поэтический панегирик. Изобретение микроскопа – торжество научного (и в частности – медицинского) прогресса в познании мира и поэтому еще одно свидетельство о величии Господа – начале и гаранте самого этого мира:
Хоть острым взором нас природа одарила,Но близок оного конец имеет сила.Кроме, что в далеке, не кажет нам вещейИ собранных трубой он требует лучей;Коль многих тварей он еще не досягает,Которых малый рост пред нами сокрывает!Но в нынешних веках нам микроскоп открыл,Что Бог в невидимых животных сотворил!Коль тонки члены их, составы, сердце, жилыИ нервы, что хранят в себе животны силы!Не меньше, нежели в пучине тяжкий кит,Нас малый червь частей сложением давит.Велик Создатель наш в огромности небесной!Велик в строении червей, скудели тесной!Стеклом познали мы толики чудеса,Чем он наполнил понт, и воздух, и леса.Прибавив рост вещей, оно, коль нам потребно,Являет трав разбор и знание врачебно;Коль много микроскоп нам тайностей открыл,Невидимых частиц и тонких в теле жил!Славя микроскоп, а заодно и Господа Бога, Ломоносов, как и в других своих произведениях, остается, однако, прежде всего ученым-эмпириком, верным прикладному оптимизму и чуждым философских
Два года спустя после стихотворного «Письма» Ломоносова «микроскопическую» тему в русской литературе продолжит Василий Тредиаковский в «физико-теологической» поэме «Феоптия, или Доказательство о богозрении по вещам созданного естества» (1754). Стихи Тредиаковского, посвященные микроскопу, читаются как прямой парафраз вышеприведенных стихов Ломоносова и, возможно, были ими инициированы (учитывая соперничество, разделявшее, но и связывавшее двух поэтов). Намереваясь издать свою поэму вместе со стихотворным переложением Псалтыри, Тредиаковский демонстрировал теологическое правоверие [113] и в сравнении с Ломоносовым менее был оптимистичен на предмет расширения границ человеческого познания. Возможности, дарованные человеческому зрению микроскопом, велики, но небезграничны – наблюдатель видит больше, чем прежде, но о бесконечности «созданного естества» он может судить только благодаря умозрению.
113
Готовившиеся к печати произведения были освидетельствованы Синодом, не нашедшим в них никакой «святой церкви противности». О хлопотах Тредиаковского и истории несостоявшегося издания см.: [Шишкин 1989: 519–535].
114
Стихи Тредиаковского расцениваются автором монографии как «малозвучные и неудобопонятные вирши». Вильгельм Брайтшух убедительно показывает перекличку процитированного пассажа (как, впрочем, и всего текста поэмы) с философским трактатом Фенелона «О существовании Бога» [Breitschuh 1978: 178–179].
Восприятие микроскопических открытий оставляет, таким образом, место как для научного оптимизма, так и для философского скепсиса. Очевидно «разукрупняющийся», наглядно трансформирующийся в «мелочах» мир воодушевляет, притягивает, но и дезориентирует своих наблюдателей [115] . По остроумному суждению Даннемана, значение микроскопических наблюдений в контексте «спокойной созидательной работы» XVII в. и научной революции конца XVIII в. выразилось в расширении самой способности видения: «Благодаря употреблению микроскопа настолько развились тонкость зрения и тщательность наблюдения, что научились различать даже невооруженным глазом такие предметы, которые прежде совершенно ускользали от наблюдения» [Даннеман 1935: 294; ср. также: 311]. Не только в окуляре микроскопа, но и без него мир, как теперь выясняется, воочию утрачивает предметную статичность и универсальную масштабируемость.
115
Об изменениях научного и философского дискурса в связи с изобретением микроскопа: [Wilson 1995: 215–250; St"afford 1991: 341–361]. В приложении к истории визуальности в культуре XIX–XX вв.: [Ямпольский 2001: 27–44].
В европейской философии о «перефокусировке» исследовательского внимания от «больших» к «малым» объектам органического мира писал уже Николай Мальбранш (авторитет которого в России XVIII в. был исключительно высок [116] ). В «Разысканиях истины» Мальбранш предлагает задаться вопросом об относительности самого человеческого зрения: что было бы, «если бы наши глаза были устроены, как микроскопы, или, вернее, если бы мы сами были так же малы, как клещи и мошки»? Нет сомнения, предполагает философ, «мы судили бы совершенно иначе о величине тел». Но если это так, то схожим образом обстоит дело и с людьми: «Нельзя утверждать, что найдутся в мире два человека, которым предметы казались бы совершенно одинаковой величины или состоящими из одинаковых частей, так как нельзя утверждать, что глаза их совершенно одинаковы» [Мальбранш 1999: 74, 75]. Скепсис на предмет «абсолютности» человеческого зрения, а соответственно, и абсолютности человеческих суждений определяет меру условности в описании действительности.
116
В 1790-е гг. барельеф с изображением Мальбранша будет установлен в Библиотеке Кунсткамеры в ряду «почетных членов Санкт-Петербургской Императорской Академии наук и прочих знаменитых ученостию мужей» [Беляев 1800: 19–20, отд. 2].
Относительная «масштабируемость» окружающего человека мира занимает философов и обыгрывается в литературе. В ряду наиболее читаемых книг эпохи – тексты, риторизующие условность антропоцентризма. Ф.-М. Вольтер в «Микромегасе» (1752), а Д. Свифт в «Путешествии Гулливера» выводят карликов и великанов, демонстрирующих относительность человеческих норм и усвоенных человеком постулатов. Условность привычных «точек зрения» релевантна к условности видимого и мыслимого. Устойчивость эмпирических нормативов оказывается, по размышлении, столь же обманчивой, сколь обманчива абсолютность очевидного. Фантастический житель Сириуса в «Микромегасе» Вольтера безмерно превосходит размерами жителей Сатурна, а те, в свою очередь, являются гигантами по сравнению с жителями Земли. Анатомия и микроскопия на Сириусе позволяет при этом, конечно, видеть иные вещи, нежели анатомия и микроскопия на Земле. На фоне этого несоответствия убеждение землян в собственной исключительности рисуется Вольтером верхом анекдотической нелепости: объятые гордыней земляне перечисляют гигантскому пришельцу с Сириуса (чей рост составляет 24 тысячи шагов) философские истины, прославившие Аристотеля, Декарта, Мальбранша, Лейбница, Локка, но не в состоянии понять, что эти истины столь же относительны, как относителен их собственный рост к росту Микромегаса. В России памфлет Вольтера был переведен и напечатан уже в 1756 г. (повторные издания – 1759, 1763 гг.); в 1784 г. появился второй перевод (И. Г. Рахманинова) [Языков 1878: 70–79; История русской переводной литературы 1995: 124, 166]. Исключительно популярным в это же время является роман Свифта, сюжетно риторизующий в общем ту же идею относительности антропоцентризма. К 1790-м гг. «Путешествие Гулливера» было издано в России по меньшей мере трижды [История русской переводной литературы 1995: 154] [117] .
117
См. также: [Левин 1990: 103–133].
Тематические, стилистические и жанровые инновации в европейской литературе XVIII в. происходят, таким образом, в согласии с общей стратегией не просто научного, но именно медицинского познания, балансирующего между дедуктивным и индуктивным методами исследования, но делающего упор па приоритете индуктивизма. Родовое и типическое оказывается чревато непредсказуемыми деталями и частностями, проблематизирующими привычные рода и привычные типы. Микроскопические открытия служат в этом смысле не только неким символом, но и непосредственной причиной подобной проблематизации. В России использование микроскопа пропагандируется в основном в медицинских образовательных учреждениях – в Академическом университете, московской и петербургской госпитальных школах. Вместе с тем увлечению микроскопом не чужд был и образованный обыватель. А. Т. Болотов, вспоминая конец 1750-х гг., с воодушевлением описывал, как он «не мог устать целый час смотреть» в микроскоп «на все маленькие показываемые им <…> вещицы, а особливо на чрезвычайно малых животных <…> в капельке воды, бегающих и ворочающихся тут в бесчисленном множестве и гоняющихся друг за другом» [Болотов 1931: 359]. В начале 1760-х гг. микроскопы вкупе с «другими оптическими машинами» продаются, в частности, в книжной лавке Московского университета [118] . В рекомендованном к преподаванию Медицинской канцелярией курсе анатомии Гейстера студенты находили сведения по микроскопической анатомии (русскоязычное издание учебника Гейстера появилось в 1757 г. в переводе врача М. И. Шеина [Гейстер 1757] [119] ): описание кожных пор, строение волос, желез, селезенки, почки, наличие «живых червячков» в семенной жидкости и т. д. Шеин дополнил перевод более
чем 40 выполненными им самим увеличенными изображениями исключительно мелких анатомических фигур, каковых, как сообщалось читателю, «у других анатомиков еще не имеется» (слуховые косточки, часть тонкой кишки с инъецированными сосудами, строение человеческого глаза, мозжечка, вилочковой железы новорожденного, «язык человеческий с тремя покровами его», слизистая оболочка в области анального отверстия и т. д.). Для нескольких поколений отечественных врачей учебник Гейстера был основным источником сведений о микроскопических исследованиях человеческого тела и, собственно, о самом микроскопе и возможностях, которые сулит его использование для ученого-медика. Радикальной вехой в расширении таких возможностей станет изобретение в 1784 г. ахроматического микроскопа работавшим в Дерпте академиком Ф. Т. У. Эпинусом и ламповый микроскоп конкурента Эпинуса – англичанина Джорджа Адамса, автора популярного в конце века трактата «Эссе о микроскопе» (1787) [Соболь 1949: 15–17, 331–339] [120] .118
См., напр., объявление в «Московских ведомостях» (№ 20, 20 марта) за 1761 г.
119
О переводе и переводчике – авторе первого отечественного атласа анатомии («Syllabus, seu indexem omnium partius corporis humani figuris illustratus», 1744): [Чистович 1883: 51, 204, 293].
120
См. также: [Clay, Court 1975]. Интересу к микроскопу у русской образованной публики в конце XVIII в. способствуют статьи, регулярно появлявшиеся как в специально-научных, так и научно-популярных журналах: «Новых ежемесячных сочинениях», «Академических известиях», «Магазине натуральной истории, физики и химии», «Зрелище природы и художеств» (обзор публикаций: [Соболь 1949: 368–370 и др.]).
Эффект интеллектуальных инноваций, вызванный популяризацией микроскопических исследований, в истории европейской (и в частности – отечественной) науки был парадоксален. По наблюдению историков медицины, не только к XVIII, но и в начале XIX в. микроскопирование воодушевляет прежде всего ученых, акцентирующих философские возможности медицинского знания – проблемы в области эмбриологии и «истории» человеческого организма, тогда как принципиальные «практики» остаются к подобным исследованиям достаточно равнодушными. В ретроспективе медицинской науки факт этот может показаться странным: ставший к середине XIX в. символом позитивистской медицины, в конце XVIII – начале XIX в. микроскоп пропагандируется медиками-натурфилософами (преимущественно немцами) и игнорируется оппонентами спекулятивной медицины (прежде всего французами; в частности, Кювье и Биша) [Shryock 1947: 170; Temkin 1977: 381]. У последних были свои основания для недоверия микроскопическим наблюдениям. Вызываемые до-ахроматическими микроскопами зрительные аберрации (сферическое искажение, связанное с изгибом лучей по краям линзы, и хроматическое – преломляющее проходящий через линзу свет и создающее спектральные блики) не позволяли вполне отчетливо представить «наблюдаемый» объект. В 1781 г. итальянский анатом Феличе Фонтана раздраженно писал по этому поводу, что любой дурак способен смотреть в микроскоп, но очень немногие могут с уверенностью сказать, что именно они видят [Schwartz 1996: 184] [121] . Следует подчеркнуть вместе с тем, что как сторонники, так и противники микроскопирования пользовались однотипными микроскопами, – суть расхождений заключается поэтому не в оценке технических характеристик микроскопа как такового, но в различии ожиданий, возлагаемых на медицинскую теорию. Описание и изобразительное воспроизведение увиденного остается условным и, соответственно, требует своего визуального «домысливания» – по-разному оцениваемого в контексте эмпирического и спекулятивного знания [122] .
121
См. также: [Bracegirdle 1978: 187–195; Ямпольский 2001: 34–36].
122
Заметим попутно, что интерпретационное «предвосхищение» наблюдаемого в микроскоп – проблема эпистемологического порядка, значимого, как напоминает Ян Хакинг, по сей день: [Hacking 1981: 305–322].
Ученый-философ исследует тело, чтобы приблизиться к пониманию определяющих принципов и механизмов жизнедеятельности человеческого организма и жизни вообще. В XVIII в. возможность такого понимания мыслится как в философских, так и медицинских терминах. Переехавший на жительство в Россию и возглавивший в 1767 г. кафедру анатомии Петербургской академии наук Каспар Фридрих Вольф (1734–1794) сформулирует саму эту возможность как задачу, отправную для теории зарождения:
В научной работе, объясняющей органические тела из их основных начал с точки зрения их органического строения, едва ли не становится неизбежным, чтобы вместе с тем не вскрылось само собою, в каких отношениях стоят они к своей собственной организации, какие именно из наблюдаемых в них же самих функций свойственны вообще естественным телам и вследствие каких функций им приписывается жизнь. Короче говоря, каким образом в естественных органических телах связаны между собой жизнь и машина? Зависят ли они обе от одной общей причины или обусловливают одна другую? И раз это так, каково действие жизни на машину и машины – на жизнь? [Вольф 1950: 19] [123] .
123
«В анатомии мы опытным путем изучаем состав и структуру органического тела. Но мы не можем дать объяснения ни этому составу, ни этой структуре; мы знаем только, что они таковы-то, и ничего более. Тогда на помощь анатомии приходит, с одной стороны, учение о зарождении, принципиально освещающее то, что мы исторически узнали из анатомии. С другой стороны, анатомия встречается с физиологией, объясняющей действия, свойственные органическому телу. Физиология стоит к анатомии совершенно в таком же отношении, как королларий (т. е. следствие, выводимое из доказательства теоремы. – К. Б.) к теореме, из которой он выведен; моя же теория относится к анатомии, как доказательство теоремы к самой теореме» [Вольф 1950: 242–243]. О Вольфе и отстаиваемой им эпигенетической теории: [Гайсинович 1961].
Анатомическое строение человеческого тела оказывается с этой точки зрения результатом процесса, который должен быть рассмотрен ретроспективно, а само тело по возможности «микроскопировано» (сам Вольф воспользуется для этого анатомической коллекцией Кунсткамеры [Baer 1900: 140]). То, что прежде казалось изменяющимся в соответствии с некоторыми количественными показателями (возрастом, весом, ростом, внешним воздействием), получает качественное измерение – развитие «телесной машины» объясняется отныне зависящим не только от замысла ее создателя (Господа Бога), но и от обстоятельств, сопутствующих самому ее созданию. В истории отечественной науки прецедентными к подобным вопросам станут трактат того же К. Ф. Вольфа «Предметы размышлений в связи с теорией уродов» и его публикации на эту тему в академической печати [124] . Одновременно пополняется тератологическая коллекция Кунсткамеры: «В 1778 и 1779 гг. прислано из Медицинской коллегии девять человеческих уродов, за которые Академиею заплачено 200 рублей» [Беляев 1800: Отд. 2: 13]. Изучение телесных аномалий, представленных собранием Кунсткамеры, приобретает отныне более или менее специализированный характер эмбриологических исследований [Blyakher 1982: 89–104], а «зрительское» изумление превратностям и «ошибкам природы» уступает место поиску причин, вызывающих эти ошибки [125] . Но как норма делает очевиднее исключения, так и исключения заставляют задумываться о принципах, определяющих саму нормативность.
124
Современное издание: [Вольф 1973]. В «Академических известиях на 1781 год» (в февральском выпуске) был опубликован реферат статьи Вольфа «О двуобразном уроде, у коего оба тела срослись задом». См. также: [Сосерот 1781].
125
В контексте европейской истории медицины: [Martin 1880; Kampf 1987; Appel 1987; Schmidt 2001]. См. также статьи в сб.: [Monster Theory 1996].
Душа не тело: последние известия
Живой человек состоит из тела и души.
В 1786 г. двадцатилетний Николай Карамзин решается обратиться с письмом к Иоганну Каспару Лафатеру, уже прославленному к тому времени автору «Физиогномических фрагментов» (1775–1778) и философско-педагогических сочинений, с вопросом, «на который, может быть, уже тысячу раз отвечали», но все ответы на который его «не удовлетворяют»: «Каким образом душа наша соединена с телом, тогда как они совершенно из различных стихий? Не служило ли связующим между ними звеном еще третье отдельное вещество, ни душа, ни тело, а совершенно особенная сущность? Или же душа и тело соединяются посредством постепенного перехода одного вещества в другое?» [Карамзин – Лафатер 1893: 16]. Лафатер ответил юному адресату, но не разрешил его сомнений. «Если бы мне, мой милый Карамзин, какое-нибудь существо под луной могло сказать, что такое тело само по себе и что такое душа сама по себе, то я бы вам тотчас объяснил, каким способом тело и душа действуют друг на друга, в какой взаимной связи они находятся, соприкасаются ли они посредственно или непосредственно? Я думаю, однако, что нам придется еще несколько времени подождать этого просвещенного существа. <…> Не смейтесь над моим неведением, мой милый! Мы не знаем, что мы и как существуем; знаем только, что существуем, верим, что существовали, надеемся, что будем существовать. Чтобы увереннее, радостнее и живее сознавать свое бытие, да помогут нам истина, добродетель и религия!» [Карамзин – Лафатер 1893: 23, 24].