Время горящей спички (сборник)
Шрифт:
— Ты моряк?
— Нет.
— Тогда почему мечтал?
Цикады уже замолчали, отдыхающие прошли. Тихое потрескивание и шуршание слышалось на скале, отсыхали и скатывались с нее камешки.
Я молчал. Каждый человек столько переживает, что у редких остаются силы примерить переживания других на себя. Некому рассказать. Но если некому, то, может быть, не важно то, что прожито. Но разве живешь для того, чтоб потом рассказать?
Старуха схватилась рукой за спинку скамьи, поднялась, выпрямилась. И я увидел, какая она высокая. Тоже поднялся, собираясь уйти.
— Ты говоришь: за что обиделся? Как будто не за что! За жадность. Вот когда нет хлеба, тогда понимают, что нечего делить
Старуха вдруг засмеялась:
— Индюка купили. Я говорю: убей, я сготовлю. Нет. А фронтовик. — Она объяснила: — Человек у меня живет. Зимой пишет, я не отвечаю: знает — приезжай, живи. Я говорю: сам убей, — жалеет. Здесь в эту войну воевал. Жалеет, а кушать будет.
На вершину скалы уже больно было смотреть. Вершина покраснела и вплавлялась в небо.
— Значит, ваш муж был на этой скале?
— Да. Он подумал: наступает смерть — и пошел вверх. Мой муж. Богатырь, правильно ты сказал.
Она подобрала топор и чашку:
— Значит, не отрубишь ему голову?
— Нет.
— Молодец! — сказала старуха. — Сурен тоже не убил бы. Пф! Курицу жалел.
Она толкнула ногой индюка. Индюк открыл глаза, вскочил, встряхнулся и побежал за старухой.
Вологодская старуха
Со старухой в поезде ехала. Да не как-нибудь — в плацкартном вагоне. В общий-то сейчас не больно народ загонишь.
Старуха эта вологодская, я вятская. Земля одинаковая, и жизни сходятся. Я чего вспомню, она поддерживает: эдак, эдак! Чего, говорит, дочери везу, так не поверишь, засмеешь. «А что такое?» И смех и горе, говорит, в гости со своей ложкой еду. Раскрывает чемодан — полный ложек-писанок. Дочь ее просила привезти: нынче, написала, ложки деревянные за редкость считают. Еще заказывала старинную икону, но икону мать не повезла: уж это-то не ложка.
Тут и я в свою сумку полезла. Смеюсь: «Погли-ко, а я-то чего сыну везу — дымковскую вятскую игрушку».
Не дивно ли, игрушки, а не продовольствие везем? Вспомнили, как по три мешка картошки таранили, на муку меняли…
Вот сказала, что со старухой ехала. Только мы и в том сошлись, что не старухи мы, хоть и бабушки. Хоть пословица и есть: старый старится, молодой растет, да на самом деле старый живет, а молодой все жить думает. Старые к месту определились, а молодые мечутся.
Первая внучка родилась — ну, говорю своему мужику: здравствуй, дедушка! Нет, отвечает, мать, не буду дедушкой зваться, пока сама внучка не назовет. Не заждался, году не прошло — заговорила. Я его поддразниваю: бороду отпускай, сказки рассказывай. Так-то бы он много чего порассказывал, много наизусть знает, старая закалка, да внучку увезли. Тут телеграмма от сына: вторая внучка, потом у среднего внук, да так до семи и догнали. Не при нас живут, все наездами. Или мы к ним. Хорошо принимают, не пообидишься, но поживешь, и домой тянет. Дом есть дом.
Сейчас дежурной в гостинице работаю, на командировочных насмотрелась. Номера у нас теплые, телевизор стоит, поломытье каждый день, а редчайший случай, чтоб кто-то домой не торопился…
Граждане, Толстого читайте!
Я еле-еле успел на пригородную электричку. Вскочил в хвостовой вагон, вошел внутрь и услышал:
— Дорогие граждане, братья и сестры, обращаюсь к вам, полный инвалид, мои руки не работают, мои ноги не ходят, глазами вижу половину белого света…
Сейчас запоет. Запел:
Маленький дом под горою, Чуть потемневший фасад, Густо заросший травою Старый заброшенный сад…Люди в проходе расступились, и я его увидел — в плохоньком пальто, он, дергаясь и хромая и поводя протянутой рукой направо и налево, двинулся вперед. Когда ему подали, подала женщина, он отрывисто сказал: «Большое спасибо!» — и снова запел:
В маленьком домике этом Мама-старушка живет, Молится Господу Богу, Сына из армии ждет…Стоять было тесно, и я решил пройти в другой вагон. Но надо было обгонять нищего. А подавать ему не хотелось. Во-первых, я деньги не кую, во-вторых, не очень-то верилось, что он не может заработать на прокорм, но! — он бил на то (и наверняка), что мы-то все, в общем, при руках и ногах, а их у него по одной, да и просил он не за так, а зарабатывая пением. Локтем с прохода не отпихнешь, и не разойтись. Обгонять вроде неудобно. Стал ждать, пока он дойдет до тамбура. Он пел, ему подавали. Некоторые закрывались газетами, некоторые отворачивались. Столько их ходит просит, что не отличишь, кто настоящий нищий, а кто придуривается. Конечно, мелькнула мысль, что ногу он потерял по пьянке, что никакой не слепой, да Бог с ним, подумал я и сунул монету в оттопыренный тяжелеющий карман. «Большопаси!» — отрывисто сказал он и затрясся у дверей в тамбур. Я их раздернул ему и вышел сам. В тамбуре ему никто не подал. Да он и не просил, стал открывать дверь в соседний вагон. Я снова помог, и мне показалось, что он меньше трясется, а больше так, по инерции. Он закрыл за собой дверь, немного побыл в переходе и прошел дальше. В новом вагоне, протягивая вперед уже пустую ладошку, он снова вкратце рассказал, что нет руки, ноги, что дело плохо, и вновь запел, как бедная старушка-мать, ожидая сына из армии, «ночью идет на дорогу, днем у окошка сидит».
Но сейчас дела шли у него хуже: приближались к платформе — и многие вставали с мест и, хмурясь, пропускали его. Один дядя, проходя, сказал: «Работать надо». На это одноногий ответил: «Большое спасибо». Те, кто выходил на остановке, видимо, считали себя свободными от обязанности подать милостыню, а только что вошедшие были не в курсе дела.
Из интереса я проводил его и в третий вагон. Там он после обращения к братьям и сестрам сказал:
— Как бы я хотел сесть и ехать, как вы, но приходится собирать: пенсии пока не платят, а на работу не принимают, в артели места нет.
И, потряхивая ладошкой и ступая боком, карманом вперед, он стал двигаться по проходу. Вагон поматывало на стрелках, один раз нищий чуть не упал. Его поддержали, а одна девушка вскочила и сказала: «Садитесь, пожалуйста». Но он двигался дальше, а над девушкой улыбнулись. Подавали. Подавали, потом отворачивались, громче прежнего продолжая говорить с соседями. Ехавшие поодиночке, а не со знакомыми, почти не подавали. Компании молодых ребят не подавали, смотрели с интересом, но не острили. Трясение рук около молодежи незаметно увеличивалось.
«Бог с ним, — еще раз подумал я. — Пусть живет».
Он уносил мою монету к голове состава, да и мне было бы удобнее и быстрее выйти на вокзале из первых вагонов, и я шел за ним и снова замечал, что в переходе он ссыпает деньги в карман. И уже не вслушивался, как он жалуется, что на работу не принимают, в артели места нет.
Все-таки наблюдать, кто как подает, как действует нищий, было интересно. Отрывистое «Большопаси!» он говорил и тогда, когда не подавали, это действовало: в самом деле, мог думать человек: другие подают, чем я хуже, пятак (гривенник) меня не разорит, а этих попрошаек не перевоспитаешь.