Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)
Шрифт:

« За всю свою жизнь ему ни разу не приходилось плавать в корыте: он был уверен, что лодка накренится, перевернется, и все кончено! Смертельная опасность, самоубийство, одно неверное движение – и конец!..

Едва он поставил ногу в лодку, она накренилась, и Фишл, теряя равновесие, едва устоял на ногах. Он попытался выскочить из нее, но пошатнулся и упал на дно. Прошло несколько минут, прежде чем он очнулся. Лицо его побледнело, руки и ноги тряслись, а сердце выстукивало: тик-тик-так! Тик-тик-так!

А Прокоп сидел на корме корыта как у себя дома. И только время от времени доносил до Фишла «радостные вести»:

– Вот идет на нас большая льдина, надо скорее проскочить, обратно уж хода нет. Если не проскочим, будет плохо.

Что значит плохо?

– Нас сотрет!

Фишл покрывался холодным потом.

– Пропал карбованец! – со вздохом заключал Прокоп свою историю, от которой у Фишла пересохло во рту и душа ушла в пятки.

Обливаясь слезами, наш единоверец запел молитву.

«Чего он так боится смерти, этот еврей? – подумал Прокоп Баранюк после того, как обошел большую льдину. – Кажется, такой махонький еврей, бедный, оборванный, не отдал бы за него даже этого корыта, а так дорожит своей жизнью».

Конечно, корыто все-таки выволокло их на берег.

И Фишл успел в баню. Выдать жене Батшеве подарок – отложил на потом. И свой рассказ о поездке тоже отложил на другое время. Только многократно повторял:

– Чудо небесное!.. Хвала Богу!.. Слава Всевышнему!..

А ведь вопрос Прокопа остался.

Кто сможет ответить ему?

7

Шолом-Алейхем был человек исключительной пробы. Редкостный. Еще в детстве понял: нечего бояться. Главное – быть честным. Хотя бы как его отец – Нохум Рабинович. Временами Нохум процветал. Имел заезжий дом. По четыре обшарпанные койки в каждом номере. В Воронке, куда семья из Переславля переселялась на лето, все знали, что цены у Рабиновича низкие. Жить

можно, но от дороги, товарных складов и от пристани далеко.

Маленький Шолом зазывал постояльцев в гостиницу отца. Можно представить, какие он видел здесь типы – на всю жизнь хватило.

Детей (а их поначалу было трое) не обижали, но дать затрещину умели.

Брат Вевик терпел.

Сестра Броха ревела.

Будущий писатель Шолом говорил: «Буду делать как отец, если только захочу».

Потом умерла мать (Шолому – тринадцать). Нохум женился снова. У новой жены своих деток трое. И уж сколько они вместе смастерили потом – никто так сосчитать и не смог.

Чего-чего, а избаловать их в этой семье просто не могли.

В четыре года Шолом стал учиться в школе при местной синагоге. Это было еще нечто вроде детского сада.

С семи лет – учить язык (идиш) и арифметику.

Уже тогда время неслось слишком быстро.

Сначала окончил реальное училище (русское), потом, поскольку везде и всегда был отличником и даже знатоком Библии, устроился раввином и несколько лет проработал в местечковой синагоге. Отцу говорили, что трудно было даже предвидеть, какое чудо выйдет из этого сорванца и проказника.

Отец пребывал на седьмом небе. Но каждый его вздох хватал за сердце:

– Подскажите, дайте совет, как вывести его в люди!

И ему сказали: «Ну, положим, без набожности-то он обойдется, лучше путь будет честным!»

Нохум Рабинович хохотал до упаду: «Честным?! Конечно, с Божьей помощью все возможно, вот только бы сам Шолом постарался!»

…Но вот, наконец, он «начал загребать золото»: взял в руки тросточку и, накинув пиджак на плечи, ходил из дома в дом и давал уроки. И все вдруг стали говорить, что у Шолома « легкая рука, он лучше всех готовит к экзаменам».

Прошло немало времени и немало событий (и немало голодных дней), пока Шолом не попал к старому Лоеву, богачу, который пожелал учителя для своей дочки.

У Шолома был замечательный характер.

С детства он отличался богатым и пылким воображением. И не то с радостью, не то с сожалением признавался, что « дома представлялись ему городами, дворы – странами, деревья – людьми, девушки – принцессами, травы – бесчисленным войском, колючки и крапива – филистимлянами и моавитянами, и он шел на них войной».

Он всё время возвращался к многообразной истории своей жизни. Вспоминал любимого учителя или горького пьяницу, выделяя то характерное для каждого из них, те «живые черты», что невольно вызывали смех. Все хохотали. А он делал наивное лицо и смотрел прямо в глаза. Всякий человек был для него уникальной личностью. В другом человеке Шолом постигал себя. Отдавая другим, он на самом деле получал… И в сущности, всякий раз возвращался к одной и единственной книге – книге о самом себе…

А оплеухи сыпались на него градом. Его нянчили и воспитывали увесистыми подзатыльниками, так что искры из глаз летели, из синяков он не вылезал.

Но людей любил, даже обожал, развязных, острых на язычок, не обижался, когда всех, в том числе его, называли ослами.

И молчунов любил…

«…чувство милосердия ко всему живому было во мне так велико, что вид заезженной лошади причинял мне боль (см. «Мафусаил»), собака с перешибленной ногой вызывала у меня слезы (см. «Рябчик»), и даже кошка, нечистая тварь, была мне мила и дорога. О больных, убогих детях и говорить не приходится (см. «Убогая»)».

У Лоева, который пригласил молодого учителя, был вид генерала или фельдмаршала. Голос – точно рык льва. Дочь старика засыпала молодого человека вопросами:

– Читали ли вы «На дюнах» Шпильгагена?

Оказывается, он знает всего Шпильгагена!

– А знаете ли Ауэрбаха?

Ауэрбаха знает!

– А «Записки еврея Багрова»?

Знает наизусть?!

– А роман «Что делать?»?

Лоев был очень доволен. Но знает ли он комментарии Раши? И чего требует Раши от дочери Салпаада? А Талмуд.

«Зачем мятутся народы?»

«И они забрались в дебри учености…»

А когда Шолом еще написал письмо по-русски директору сахарного завода – все пришли в изумление. Не случайно страсть к писанию началась у него с красивого почерка, который он перенял у реб Зораха, учителя. В свое время за красиво написанное задание отец давал ему «по грошу» (первый гонорар). Сосед Шолома, реб Айзик, хасид, заявлял:

«– Грамматика-шматика. Чепуха и ерунда! Главное для меня – почерк. У него золотая рука!».

Много позже Шолом-Алейхем будет наставлять сына: « Прежде всего ставлю условие: всегда, даже в черновиках, писать четко и ясно. Эта ясность сообщается и мысли. Пойми это».

И в другом письме (писателю М. Островскому): «…Упрекнуть вас позвольте лишь в одном: в неразборчивости почерка и небрежности письма. Старайтесь писать медленно, тогда само собой выйдет красивее. По-моему, мысли связаны с почерком. Есть, стало быть, связь между процессом творчества и процессом письма. Надо красиво писать, красиво думать, красиво творить. Каждое мое произведение при всей незрелости тщательно переписано и переработано мною не менее 6–7 раз. Побольше терпения, молодой человек!»

Его всегда тянуло в мир мечтаний и грез, в мир песни и музыки. Он пристрастился к скрипке и получил за это порядочную взбучку от отца…

Учитель блестяще выдержал экзамен. Старый Лоев восторгался:

– Праотцам нашим не снилось! Книжник, умница, значит, все дураки скоро ополчатся против него…

И если так отнесся отец, как же к нему должна была отнестись ученица?

…Теперь учитель и ученица были все время вместе. Готовили уроки. Читали Шекспира, Диккенса, Толстого, Гете, Шиллера, Гоголя. Начитавшись до одури, шли гулять.

Парню на роду написано быть писателем, и его ученица ничуть в этом не сомневалась.

В жизнеописании «С ярмарки» автор вспомнит:

«Юноше и девушке никогда в голову не приходило признаться друг другу в своих чувствах или задуматься над судьбой своего собственного романа. Понятие «роман» было, видимо, слишком шаблонно, слово «любовь» – слишком банально для выражения тех чувств, которые возникли и расцвели между этими двумя юными существами. Их взаимная привязанность была настолько естественна, что казалось понятной сама собой. Не придет же в голову брату объясняться в любви своей сестре, посторонние люди гораздо больше говорили о романе молодых людей, чем они сами. Уж очень они были юны, наивны и счастливы! На их небе не появлялось ни облачка. Никто им не мешал, и они оставались беспечными. За три года знакомства они ни разу не подумали о возможности разлуки. И все же настал день, когда им пришлось расстаться …»

Старый Лоев нервничал: Шолома призывают в армию. И он, Лоев, должен добиться, чтобы учителя вычеркнули из призывных списков.

И тут началась целая одиссея. Надо было найти своё место в жизни. Шолом ездил по городам, приходилось бывать и в тех, где не разрешалось жить евреям. И вот дорога привела его в прославленный Киев-град. « Туда он стремился, туда и попал. К чему, собственно, он стремился и чего искал, трудно сказать определенно, потому что он и сам точно не знал, чего жаждет его душа. Он тянулся к большому городу, как ребенок тянется к луне. В большом городе есть большие люди. Это светлые звезды, которые с высокого безбрежного неба озаряют землю своим сиянием… Великие просветители, знаменитые писатели, одаренные Богом поэты… » Он прятался, когда солдаты и жандармы нападали посреди ночи на еврейские заезжие дома. Замерзал на чердаке. Не раз и не два наведывался – за протекцией – к киевскому казенному раввину.

А потом и сам стал казенным раввином в Лубнах. Ничего не имел против этой должности. Но товарищи говорили, что такому человеку, как казенный раввин, руки нельзя подавать. « Это лицемер, ханжа, блюдолиз у богачей и чиновников правительства …»

И он дал себе слово, что таким не станет. Он будет не таким раввином, как все. Человек – это то, кем он хочет быть.

8

Но еще раньше произошло ужасное. Лоев, кажется, понял, что Голдэ может стать женой этого молодого еврея. Конечно, молодой еврей, не очень, правда, красивый, но рогов у него же нет, но и золота тоже нет.

Разразилась трагедия.

…День был красивый, с избытком света и солнца. Шолом проснулся, и вдруг откуда-то выплыл конверт с деньгами. И никакой записки с объяснениями. Ему даже не сказали: «Уходи! Ты уволен». Ему вообще ничего не сказали.

Но он не уйдёт без нее.

Голдэ.

Ольга.

Он будет любить, творить, петь и умирать много раз, и всё – ради нее.

Ему казалось: они плачут вместе, щека к щеке. И не слышат шепота того небесного ангела, который пытается разглядеть из лунного горизонта крошечную Софиевку:

– Я что-то там вижу. Все сложится. Все будет хорошо… В конце концов, Лубны – хорошее место, чтоб быть влюбленным и создать семью.

Но где Голдэ?..

Он уже пробовал силы в журналистике. Крошечные газетные заметки. Житейские истории. Очень смешные. Благодаря хорошему слогу и богатой фантазии был на хорошем счету.

И солнце сияло. И вишня цвела. И птички чирикали и щебетали по-прежнему.

В такой-то день на Крещатике он вдруг встретил Ольгу. И светло стало в его доме.

« О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! Глаза твои как два голубя, волосы подобны козочкам, спускающимся с горы, зубки – белоснежные ягнята, вышедшие из реки, один к одному, словно одна мать их родила. Алая лента – уста твои, и речь твоя слаще меда».

Почему, глядя на Ольгу, невольно вспоминал он « Песнь Песней»? Почему, когда он читал «Песнь Песней», на ум ему приходила Ольга?

«Я чувствую себя странно легким, мне кажется, у меня выросли крылья: вот я поднимусь ввысь и полечу».

Все как-то быстро разрешилось.

Он рассказал, что каждый день писал ей письма.

Она поведала, что к отцу приходил его друг, местный почтмейстер. Он-то и перехватывал все письма Шолома. Отец читал, горестно вздыхал и прятал их в секретный ящик своего стола. Ольга ни одного письма возлюбленного не получила.

И тут же пришло решение: тайно, не дожидаясь согласия отца и его благословения, пожениться. Отыскали раввина. А потом для верности брак зарегистрировали в городской управе.

Летом 1883 года они стали супругами Рабинович: Голдэ (Ольга) и Шолом (Соломон).

– До конца? До гробовой доски?

– « Пока не погаснет светило дня и не исчезнут тени с земли », – отвечал он ей словами из «Песни Песней».

Жизнь наконец привела его к царевне.

Так определилось главное в его жизни.

Семья.

Писательство.

Язык идиш.

Народ.

Сейчас он произнесет колдовское слово и полетит, как орел, выше туч, над

полями и лесами, через моря и пустыни.

9

Он был невысокого роста. Широкоплеч. Мачеха прозвала его «короткая пятница», в отличие от брата Аббы (на два года моложе Шолома) – «длинного, как еврейская диаспора».

Красивый блондин, очень живой, подвижный, привлекал своей вежливостью, доброжелательностью и веселым остроумием.

«Начало, самое печальное начало, лучше самого радостного конца».

Лоев наконец сдался. Понял, что с помощью Слова можно делать фокусы: добывать вино из воды и золото из камня. С помощью Слова можно устроить так, что оба они – Голдэ и Шолом – поднимутся до туч и выше туч. Но с помощью какого слова, извините? Газетного? Лично ему, Лоеву, это слово мало льстит. И Шолом должен кончить бумагомарание. А тут как раз и любовь в помощь…

Ольга молчала. Она знала, что для мужа писательство – это судьба.

Казалось, она знает о муже все. Если просит чаю – будет работать всю ночь и весь следующий день, пока не закончит рассказ. Если улыбнется ребенок – у него долго будет хорошее настроение…

В течение всей жизни она будет его спутницей, наперсницей, критиком, покровителем, импресарио и другом.

А в России была практикующим дантистом. И в трудные времена открыла зубоврачебный кабинет. Золотыми буквами на черном фоне написано: «Зубоврачебный кабинет. О.М. Рабинович».

Он и здесь не мог обойтись без шутки. Однажды попросил своих детей набить рты ватой и сесть в приемной, держась за опухшие щеки, притворяясь пациентами, чтобы показать другим клиентам, какая к этому зубному врачу очередь!

Из письма отцу Нохуму Рабиновичу. 16 апреля

1884 года:

«Дорогой отец! Сегодня в часов пять-шесть пополудни я сообщил тебе радостную весть: Бог благословил меня дорогим даром. У нас прекрасная дочь – плод многолетней любви, пошли ей Бог долгую жизнь!

Помнишь, отец, когда ты гостил здесь, у нас, мы были готовы выехать за границу, чтобы там искать исцеления болезни моей хрупкой жены. Но болезнь исчезла, словно ветром ее унесло, потому что на чашах весов все врачи с их измышлениями весят не больше тончайшей пылинки по сравнению с всемогущей природой; все их советы не многого стоят! Страх и радость наполняли сердце при мысли, что не сегодня-завтра наступит положенный час, когда женщина становится матерью!

И вот прошли секунды, не больше двадцати минут, – и моя жена, храни ее Бог, дала себя услышать раз и другой, и дом из края в край наполнился голосами… Крошка, малютка распелась, что-то вроде: «Куа! Куа!» По-видимому, природа одарила ее певучим голосом? Хорошо, хорошо, дочурка моя! Пой же, пой, прекраснейшая из дочерей, дай мне слышать твой голос, он так хорош! «Куа! Куа!..»

Но что ты скажешь лет через пятнадцать и более? Что ты тогда будешь петь? Где слова, тайные знаки и намеки, начертанные на страницах твоей жизни? Запечатаны и скрыты эти слова, и ничей человеческий глаз их не видел! Иди же, дочь моя, и живи в стране жизни! Руками любви обнимет тебя первый день и понесет на своем плече дальше, дальше и предаст тебя второму дню, а второй день – третьему дню и так далее, и это твоя жизнь!

А что потом будет? Спроси дочь моя, своего деда, и он тебе расскажет, спроси своих прадедов – они тебе скажут, а мне не задавай вопросов, и нет ответов в жизни – все зависит от судьбы и случая…

Но хватит философствовать!

Будь здоров, дорогой отец, передай привет всей семье, а заодно и нашим друзьям.

Любящий тебя и желающий тебе всего наилучшего, твой сын Шолом.

Привет моей уважаемой матери Хане ( мачеха Шолом-Алейхема. – Л.Ф.), долгой ей жизни. Моему дорогому брату Гершлу, да сияет светоч его, а также жене его Рохл-Лее особый привет».

Сколько нежности в этом письме, сколько светлых надежд!

Бог даст ему шестерых детей. С женой и с детьми он сросся. Жизнь без них не имела смысла. Его семья – это была его «республика», демократическая и либеральная.

«Мы очень избалованы, – вспоминает дочь Ляля (Сара).  – Нас никто никогда не наказывает. Если уж чересчур капризничаем, отец «наказывает» нас. Он берет газету, складывает ее наподобие веера и шлепает нас ею. Это называлось «нафицкать».

От этого наказания, по-видимому, больше всех страдает он сам. Он бледнеет и расстраивается. Его руки дрожат ».

Впрочем, они шумят, а он пишет.

Они дерутся, он пишет.

Перед уходом в гимназию старшая дочь все же прервет его, чтобы поцеловать. По возвращении она смело солжет, что сегодня у нее «пять», чтоб сделать ему приятное.

Позже, когда гулял с внучкой (пятилетней Бэл), просил ее крепче держаться за его руку. И повторял – «тогда я буду лучше писать». И она его слушалась…

Он не любит плохих новостей. Он самый большой оптимист в доме.

…Сегодня вечером он празднично одет. Он всегда одет тщательно, красиво и оригинально. У него удивительные запонки. Галстук завязан не как у всех. Бархатный жилет с большими пуговицами. Что-нибудь некрасивое он не наденет.

«Завершив работу, – вспоминает зять Беркович,  – Шолом-Алейхем объявлял об этом детям. С утра уже знали, что вечером Шолом-Алейхем будет читать свой новый рассказ. Готовились как к премьере. Одевались празднично, взволнованно ожидали появление отца из кабинета.

– Папа, готово?

– Готово, – отвечал он бодрым голосом.

И он, собирая вокруг себя свою «республику» или «халястру», читает перед ними, перед детьми, перед своими первыми критиками.

А те хохочут и заливаются, празднуют, будто писали сообща.

А рассказов так много, и пишутся они так легко!

И читает он их – неподражаемо!»

Вы спросите, не скучаем ли мы сегодня по тем временам? Не хочется ли в кругу семьи прочесть что-нибудь? Скажу вам честно – хочется. Но кто-то смотрит сериал по телевизору, кто-то сидит за компьютером. Друзья, конечно, приходят. Можно и друзьям прочесть. Правда, время, проведенное с друзьями, не замечается Богом, но учитывается печенью. Наступает глобальное потепление, и специалисты собираются в Копенгагене с целью как-то охладить мир. Зачем? Тепло само уходит…

Внучка Шолом-Алейхема, Бэл Кауфман, писательница, самая известная из родни писателя, вспоминает:

« Для меня и сейчас звучит его голос… Утро у него начиналось в пять часов. Стоял у пюпитра, грыз ногти и смотрел куда-то, посмеиваясь, словно слушал, что скажут герои. Он и писал так – будто разговаривал с вами, он обожал Чехова. Когда мы болели, то лечил нас именно Чеховым, читая его рассказы вслух… Он постоянно шутил, шутки бросал как бы мимоходом: «Если б богачи могли нанимать нищих умирать за них – нищие хорошо бы заработали ».

И еще говорил:

« Люди поделены на две категории: негодяи и негодяи; если у вас нет денег, вы, разумеется, негодяй; если же у вас есть деньги, вы, несомненно негодяй, иначе бы у вас не было денег»).

В письме к другу и почитателю Розетту этот неунывающий оптимист, хорошо знающий цену жизни, писал:

« Было время – и совсем недавно, – когда я одной ногой был на том свете. А сегодня меня уже тянет писать фельетоны, рассказы, комедии, но, увы, друзья не дают! Бог создал жену затем, чтобы морочить нам голову бифштексами, молоком и яйцами, причем только сырыми и во множестве. Гулять она велит по берегу моря и на солнце, а солнце здесь, Розетт, не то, которое светит притворно, греет холодной усмешкой, а настоящее солнце, сияющее светом первых семи дней творения. Оно ласкает и греет, как мать, а воздух, друг Розетт, струится сюда прямо из рая. И вот тут, у моря, на воздухе, под этим солнышком гуляет ваш больной Шолом-Алейхем с карандашом в руках и пишет свои историйки…»

Он всегда шел под руку со своими горемычными и всегда веселыми героями.

Озирал, по слову Гоголя, «всю громадно несущуюся жизнь… сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы».

Он любил Киев. Киев ему был необходим. Любил Крещатик. Церковки, из которых доносился приглушенный вечерний звон…

С женой и детьми часто выезжал в Боярку, близ Киева.

Неожиданно получил наследство, и его стали называть «киевским Ротшильдом».

Пять лет в жизни он был баснословно богат.

Деньги можно было потратить на «Народную библиотеку». На гонорары еврейским писателям, которые до Шолом-Алейхема вообще не знали, что такое гонорар. Да и просто на то, чтоб помочь бедным…

Он даже стал обладателем одного из немногих тогда в Киеве телефонов.

Но во-первых, он преувеличивал страдания тех, кому сочувствовал.

Во-вторых, деньги были просто в заговоре против него. Ну какой из него гешефтмахер? Сначала он ссудил деньги под мифические проценты человеку, который вскоре обанкротился, прекратил платежи по обязательствам, и… все деньги пропали.

Потом стал играть на Киевской бирже, ровным счетом ничего не понимая в финансах. И от наследства ничего не осталось. Пришлось залезть в долги.

Он закрыл свой ежегодный альманах.

Снес в барахолку лишние костюмы и ботинки.

Продал золотое перо, которое купил в первый день получения наследства.

Он был бит морально и обобран материально. Но не столь тягостна была для него потеря денег, как то, что он обманут людьми и сам обманулся в людях.

Разочарование – вот что сокращало ему жизнь. Вот что – говорил он – приближает к могиле…

И начались скитания. Сначала переезд в Одессу, потом отъезд за границу. Париж, Вена и снова Киев. Но главное – никогда не унывал. Любил мастерить. Зонтик приспособил так, что мог сидеть под ним, как под большим тентом. Дома сконструировал скамейку-кровать и писал полулежа. Любил игрушки, безделушки. Придумывал, фантазировал.

Но и пускался в кое-какие авантюры. За одну из пьес о биржевых ворах его даже избили.

Но в денежных делах навсегда остался, как писала дочь, «величайшим джентльменом».

На всякий же случай у него всегда был лотерейный билет, и каждый год он ждал выигрыша, и каждый год разочаровывался.

Взлеты и падения, радости и потрясения – все было на его пути.

После краха с наследством он стал много ездить и выступать на вечерах.

– Вы знаете, – как-то раз радостно сказал он детям, – что я узнал? Оказывается, Диккенс тоже разъезжал и читал свои произведения!

Дочь, Лиля Рабинович, вспоминает:

«1905 год. Толпы народа на улицах Киева. Царь даровал конституцию!

Отец в необыкновенном волнении.

А вечером – еврейский погром. Знаменитая гостиница «Империал», где спасались евреи со всех концов города. Швейцар подкуплен и стоит в дверях с иконой. И мы в этой гостинице…

Царь обманул.

Отец, бледный как полотно, не отходит от окна. Он стоит и смотрит, как громят…

Этот вечер решает нашу судьбу. Мы оставляем и Киев и Россию – мы эмигрируем.

Без денег, без планов, с громадной семьей, с перинами – мы едем, мы едем…

Куда?

Куда-нибудь! Куда-нибудь подальше из страны, где отец, стоя у окна, видел то, что он видел…»

Поделиться с друзьями: