Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)
Шрифт:
Разрушалось здоровье. Зато росла слава! Не было еврейской семьи, где не знали бы имя писателя. Но вот что любопытно – слава точно не касалась его. Он как мог иронизировал по поводу своей славы. И свергал себя с пьедестала, как только представлялся случай. Познакомившись с новой книгой Ицхака Лейбуша Переца, написал ему восторженное письмо: «Прочитав ваши «Народные сказания», я подошел к зеркалу и дал себе две оплеухи за то, что недооценивал ваш талант».
Так же, как слился он с литературой, – слился с семьей. Зять Беркович писал:
«Разлуку с семьей, даже на небольшой срок, он тяжело переживал. С дороги ежедневно писал. Его письма домой были сугубо интимными, искренними, мастерски сработанными, проникнутыми юмором. Они были такими же мудрыми и светлыми, как его художественные произведения. С «республикой» он делился своей тоской, своими слезами, радостями – всеми переживаниями и впечатлениями…
Имел бы он возможность, он никого бы из детей не отпустил бы от себя. Однако
Он учил нас, что жизнь человека – великое и неповторимое событие. Здесь ничто нельзя считать обыденным и неценным. Все в жизни важно, тем более такие неповторимые минуты. Они должны быть праздником. А праздновать надо щедро, со вкусом».
Что-что, а праздновать со вкусом Шолом-Алейхем умел.
В предисловии к своему жизнеописанию «С ярмарки » Шолом-Алейхем напишет:
«Милые, дорогие дети мои! Вам посвящаю я творение моих творений, книгу книг, песнь песней души моей. Я, конечно, понимаю, что книга моя, как всякое творение рук человеческих, не лишена недостатков. Но кто же лучше вас знает, чего она мне стоила! Я вложил в нее самое ценное, что у меня есть, – сердце свое. Читайте время от времени эту книгу. Быть может, она вас или детей ваших чему-нибудь научит – научит, как любить наш народ и ценить сокровища его духа, которые рассеяны по всем глухим закоулкам необъятного мира. Это будет лучшей наградой за мои тридцать с лишним лет преданной работы на ниве нашего родного языка и литературы.
Ваш отец – автор Шолом-Алейхем.
Февраль 1916 г. Нью-Йорк».
10Шолом-Алейхем любил порядок на письменном столе, но редко его придерживался. В ящиках письменного стола у него был хаос, настоящая барахолка удивительных вещей: бутылочка с клеем, гвоздики, щипчики, резиновая печать: две руки в рукопожатии и надпись – «Шолом-Алейхем» («Мир вам!»). Обычно эту печать он ставил в начале письма.
Но вот он решал навести порядок, и тогда на столе появлялись коробка для сигарет с секретным замком (кроме хозяина никто не умел ее открывать) и знаменитый маленький велосипедик со звоночками. Почему-то любой, кто подходил к письменному столу, сразу обращал внимание именно на этот велосипедик. Шолом-Алейхем частенько отнимал его у засмотревшегося посетителя.
Потом уходили все.
Шолом-Алейхем садился за стол, смотрел на порядок, но в таком состоянии совершенно не умел работать. Тогда, чтобы зарядиться, он начинал вспоминать гостей и разыгрывать их в лицах, будучи одновременно актером, режиссером и зрителем, в особенности когда подходил к зеркалу.
И после начинал писать.
« Папа пишет удивительно легко. Он может писать всюду и при всяких условиях. А между тем он страшно строг к своим сочинениям: пишет, зачеркивает, вклеивает, снова пишет, снова черкает…. И даже тогда, когда рукопись уже отправлена, не раз случалось, что он вдогонку посылал телеграмму в редакцию: надо изменить какое-нибудь слово.
Так он однажды обратился к Кауфману (в Бессарабию), чтобы тот телеграфно сообщил ему какое-нибудь имя собаки по-молдавски. Он писал тогда в Италии свой роман «Блуждающие звезды». Кауфман телеграфировал:
– Теркуш!
Так строг он был к себе. Теркуш! Теркуш!» (Лиля Рабинович)Кроме письменного стола в кабинете Шолом-Алейхема был столик для письма, вращающийся в разные стороны. К столику прикреплены подлокотники, на которые Шолом-Алейхем опирался, когда писал. А еще столик украшали многочисленные ящички – для газет и журналов. В общем, целый письменный город.
Хозяин кабинета любил писать стоя и только для переписки садился за стол.
Рабочий день начинался в пять утра. Шолом-Алейхем устанавливал подсвечник на высокий столик и начинал писать. Писал и после полудня. Потом заходила жена и сокрушалась, что он ничего не ел. Писатель улыбался:
– Зато хорошо поработал.
Работать мог везде.
В лесу, например, было у него любимое место: садился на небольшой пенек.
Работал даже в вагоне. Вынимал из чемодана толстую свечу, откидывал волосы со лба, грыз ногти и писал, никого не замечая…
Часто писал на глазах у всех. Его видели сидящим у моря или шагающим по набережной с маленьким блокнотом в руках. Писал быстро. Но медленно и внимательно обрабатывал написанное. К маленьким страницам прибавлялись большие страницы, а к ним бесконечное множество маленьких и больших дополнений. Его рукописи из-за многочисленных вклеек часто походили на развернутый свиток.
У него был свой метод. И он никогда не соглашался на редактуру, если она не соответствовала его системе. Но и не верил себе. Часто говорил: «Точно во мне какой-то бес сидит, подтрунивает, хохочет и издевается над моими писаниями…»
В Италии он был на море, но купаться ему запретили. А тут как раз редактор одного издания предложил написать о людях.
«– О людях? Что могу сказать я? Мне запрещено купаться, а подсматривать за купающимися мне уже не к лицу, возраст не позволяет.
– Я не понимаю вас, – заметил редактор.
– Чтобы писать о человеке, надо видеть его обнаженным. Естество человека раскрывается не тогда, когда он выставляет себя напоказ, на параде или выставке. А за столом среди своих детей и, если хотите, даже в постели, когда спит, так как важно знать, не говорит ли он во сне, кашляет ли он и как реагирует на укусы блох или других ночных разбойников…. Писать я могу только о том, что вижу вокруг себя на курорте: калейдоскоп из фальшивых бриллиантов и венецианских кораллов, собрание венской обуви, английских пальто и леонских шелков, безликий конгломерат дам, пропитанных испарениями парижских духов, пробуждающих в человеке животные страсти. Конечно, есть такие писатели, которых все это привлекает. Меня же волнуют совсем другие волнения.
И я предал бы свое собственное перо, если бы заставил его писать о столь далеких для меня вещах… » (Вс. Чаговец. «Шолом-Алейхем – писатель, человек».)
А как стал писателем?
Он еще был совсем маленьким, когда отец прочитал вслух детям крошечный и очень смешной рассказ. Все смеялись до слез. О, как Шолом завидовал автору! Рассмешить всю семью! И еще одну! И еще…
Нет, станет взрослым – будет тоже смешить людей…
Все начиналось не с прозы, а с поэзии. Ему даже посоветовали писать а-ля поэт Иегуда Галеви. Конечно, Галеви настоящий поэт, но почему надо быть еще одним Галеви? Стихи – это песни. А петь надо так, как поет народ.
И если писать, так почему ему не описать, например, Бердичев?
В биографической повести «С ярмарки» Шолом-Алейхем вспоминает: в Воронке за детьми Нохума Рабиновича присматривала Фрума, женщина «рябая, кривая, но честная», от которой Шолому доставалось едва ли не больше всех – и оплеух, и розог, и проклятий. Она говорила:
« Вот увидите, ничего хорошего из этого ребенка не выйдет! Это растет ничтожество из ничтожеств, своевольник, обжора, Иван Поперило, выкрест, выродок, черт знает что – хуже и не придумаешь».
Однако кривая Фрума по части проклятий явно уступала мачехе Шолома. В той же повести Шолом-Алейхем описывает ее «художества»:
« Чтоб тебя скрутило, отец небесный. Чтоб тебе и болячки, и колики, и ломота, и сухота, и чесотка, и сухотка, и чахотка. Чтоб тебя кусало и чесало, трясло и растряслось, и вытрясло, и перетрясло, боже милостивый, отец небесный святой и милосердный ».
В конце концов, Шолом, мальчик смешливый и наблюдательный, выстроил и записал в алфавитном порядке все ее проклятия. Этот «Словарь» и стал первым произведением будущего писателя. Кстати, мачехе «Словарь» очень понравился.
На «еврейский лад» написал Шолом-Алейхем свою историю «Робинзона Крузо».
Став позже человеком семейным, не отступаясь от давней мечты жить исключительно литературными заработками, он одновременно писал три, четыре, даже пять романов, рассказов, повестей.
Своему другу М. Спектору сообщал:
« …Я должен тебе признаться, что я чувствую себя как бы новорожденным, с новыми, совершенно новыми силами. Я могу почти сказать, что я сейчас лишь начинаю писать. До сих пор я лишь дурачился, баловался. Боюсь только, как бы, упаси боже, годы не кончились… Я полон сейчас мыслей и образов, так полон, что я, право, крепче железа, если я не разлетаюсь на части, – но, увы, мне приходится рыскать в поисках рубля. Сгореть бы бирже. Сгореть бы деньгам. Сгореть бы на огне евреям, если еврейский писатель не может жить одними своими писаниями и ему приходится рыскать в поисках рубля. Меня спрашивают те, что меня знают и видят каждый день: когда я пишу?
Я, право, сам не знаю. Вот так я пишу, на ходу, на бегу, сидя в чужом кабинете, в трамвае, и как раз тогда, когда мне морочат голову по поводу какого-то леса, невырубленного леса, либо дорогого имения, какого-нибудь заводика, – как раз тогда вырастают прекрасные образы и складываются лучшие мысли, а нельзя оторваться ни на минуту, ни на одно мгновение, чтобы все это запечатлеть на бумаге, – сгореть бы всем коммерческим делам. Сгореть бы всему миру. А тут приходит жена и говорит о квартирной плате, о деньгах за правоучение в гимназии; мясник джентльмен – он согласен ждать; лавочник зато подлец – он отказывается давать в кредит; адвокат грозит описью стульев (глупец, он не знает, что они уже давно описаны)…»
Он, можно сказать, трудился как проклятый, выработав собственную манеру «параллельного труда».
Во время болезни писал лежа; полулежа – когда отступала болезнь: « Я все еще пишу, мучаясь, полулежа, но все еще пишу. Могу передать вам привет с того света от Ваших пациентов? О нет, нет! От пациентов ваших коллег… Ничего… И там жизнь», – пишет он доктору М. Спектору.
И в другом письме (Я. Динензону): « Не обессудьте за карандаш, я все еще пишу лежа. А ну-ка, попробуйте писать лежа чернилами, Вы видите, что из этого получится: кривульки, закорючки, поди разберись!»
Он выступал с концертами по первому зову устроителей. Встречался с писателями. Его друг Спектор утверждает, что Шолом-Алейхем – единственный в своем роде писатель, о котором любой еврейский автор и даже читатель может поделиться воспоминаниями, так как Шолом-Алейхем любил переписываться не только с «великими» и «маленькими» писателями, но и с читателями.
Ему задавали вопросы, на которые мог бы ответить только врач или адвокат, раввин или мудрец… Он отвечал на любой вопрос. На любое письмо. Трудно найти писателя, который написал бы столько писем, сколько Шолом-Алейхем.