Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)
Шрифт:

Нынешний Деркето – радостный, праздничный город, с синим морем и полным отсутствием всякой работы, так что за должность повара, да еще старшего, будет серьёзная и упорная борьба.

– Люби меня, – горделиво подталкивает мэр претендента на должность.

– За что тебя любить? Ты красивый, молодой, богатый, бабы на тебя вешаются… Счастливчик. Вот если бы ты был болен, и лучше – раком, если бы вилла сгорела, жена ушла – вот тогда тебя можно было бы любить…

По просьбе «русской» партии первый вопрос (о конкурсе) отложили за неясностью ситуации: у Владимира Ильича Ленина сказано, что «кухарка может управлять государством». А вот про повара неизвестно, следовательно, непонятно, имеет ли право выигравший конкурс после назначения на должность оставаться членом муниципалитета или нет.

Перешли к повестке дня: «Прочее».

Приезд в Деркето президента Клинтона. Президент не захотел посетить Вифлеем, где родился Иисус, зато решил посетить город Деркето, где родился царь Ирод.

«Надо будет требовать у Клинтона компенсации, – думаю я, – за то, что горожане Деркето, выходцы из бывшего СССР, не поехали в Америку, а оказались здесь. Мы б ему там наработали. Недаром мэр Деркето утверждает, что идеи «русских» побеждают любой разум».

Мэр доложил: флаги по городу развешены, проверку прошли даже дети, которые будут вручать президенту цветы. Пришлось исключить девочек по имени Моника…

Во время доклада в кармане мэра противно звонил мобильный телефон. Он взял трубку. Слушал. Потом выключил телефон. Долго молчал.

– Мэр Александрии отложил визит… Кто отвечает за могилу шейха? – грозно спросил мэр.

Все оглянулись на начальника отдела туризма. Начальник зевал. По арабским легендам, по меньшей мере два святых места в Деркето требуют благоговейного почтения. Развалины мечети, в которой хранились волоски из бороды племянника пророка Мухаммеда. И могила арабского шейха из рода Омара. Поэтому кто хотя бы однажды переночует в Деркето, не должен будет давать отчет о своей жизни на Страшном суде.

– Превратить могилу шейха в грязную кучу мусора!

– Ну, шакалы, даже в Александрию стучат… – поддержал начальника отдела туризма один из наших соотечественников, уверенный, что это дело кого-то из наших «русских» собратьев. – А могилу, конечно, надо привести в порядок… И что вам этот шейх дался? Мертвый араб – хороший араб…

Я не хотел благодушествовать. В адрес халифа Омара у меня были веские обвинения. Это он в 641 году уничтожил знаменитую Александрийскую библиотеку, в которой было собрано 700 тысяч свитков. Говорят, перед тем как запалить здание, он сказал: «Если в этих книгах то же, что в Коране, – они бесполезны; если что-либо другое – они вредны».

Сообщение впечатлило аудиторию. Начальник Авраам посылал благодарные взгляды в мою сторону. Теперь он мне выделит автобус для экскурсии

по Святым местам – это уж точно.

Настала очередь господина Алекса Шапиро.

Кандидат исторических наук, а ныне в соответствии с израильскими законами – доктор, Алекс Шапиро начал кипучую государственную и общественную деятельность. В нашем городе он мучительно переосмысливал свою жизнь. Адаптация его в Деркето протекала трудно и неровно. Уже в первые дни он почувствовал себя плохо: среди привезенных им книг не оказалось тома Суслова. В семье воцарился траур. Потом во всей этой олимовской суете пропал ещё и том Энгельса. Алекс Шапиро понял, что теряет ориентиры. Придя в городскую библиотеку и встретив там русскоговорящего библиотекаря, он неожиданно получил от старшего товарища поручение – провести суд над русской литературой, которая, по словам библиотекаря, носит антисемитский характер. Шапиро молниеносно выдвинул проект: «Русская литература и антисемитизм» и сосредоточился на Гоголе.

Вычитав, что Николай Гоголь однажды был в Иерусалиме и даже писал оттуда письма, например Жуковскому, Шапиро предположил, что Гоголь наверняка жил в гостинице где-нибудь в Восточном Иерусалиме, скорее всего в Ориент-Хаузе, и решил провести «процесс Гоголя» именно в этом районе.

Шапиро был абсолютно лыс, с черными крашеными усами. Хорошо поставленным баритоном, с каждым словом разжигая себя, он начал гневную речь о «художествах» российской словесности эскападой против Гоголя. Дубины первобытных людей были игрушками по сравнению с той, что он обрушил на чтимого классика:

– Искусство ради искусства? Ни за что! Художник должен развиваться свободно, без давления извне. Однако мы требуем одного: признания наших национальных убеждений! Я люблю свою Родину! Я против мистики и антисемитизма…

Господин Алекс Шапиро был прекрасен. В атеисты его выбрал сам Господь Бог.

По задуманному Алексом Шапиро сценарию Гоголь объявил голодовку. Дальше шла острейшая анемия мозга, по-видимому, вместе с гастроэнтеритом. Господин Шапиро, как и врачи Гоголя в марте 1852 года, давал страдальцу мощные слабительные и делал кровопускания, что явно ускоряло смертельный исход: организм больного был подорван малярией и недоеданием. Гоголь молил только об одном: чтоб его оставили в покое. Но господин Шапиро погружал его в теплую ванну, поливал голову холодной водой, после чего укладывал в постель, прилепив к носу полдюжины жирных пиявок.

Я слышал, как больной стонал, плакал, беспомощно сопротивлялся. Я видел, как его иссохшее тело (через живот можно было прощупать позвоночник) тащили в глубокую деревянную бадью. Он дрожал, просил, чтоб сняли пиявок – они свисали у него с носа и попадали в рот.

– Снимите! Поднимите! – стонал он, судорожно силясь их смахнуть.

– Кто такой господин Хохоль? – наклоняясь ко мне, спросил мрачно мэр. – Надо узнать его паспортные данные…

Я переадресовал вопрос к управляющему канцелярией Деркето.

Тот, сделав вид, что понял меня, поднялся и вышел из зала.

Господин Алекс Шапиро еще размахивал руками, когда управляющий канцелярией муниципалитета появился вновь.

– Нет у нас дела господина Хохоль.

Мэр удовлетворенно кивнул головой.

Суню Бейлина-старшего я уже не слышал. От комплиментов Пушкина прекрасной еврейке он вдруг совершенно неожиданно для присутствующих стал говорить о предательстве как о национальной черте евреев. Он говорил не менее убедительно, чем господин Шапиро об антисемитизме русской литературы. Особенно впечатлял рассказ о том, как евреи связали Самсона и с гаденькими ухмылками стыдливо отдали его филистимлянам. Копию своего доклада Суня Бейлин-старший послал Ясиру Арафату, так что можно было ждать международных осложнений.

– Свободу симулировать невозможно! – кричал Суня, и все аплодировали: в сто девятнадцать лет сохранить такой юношески звонкий голос! Суня мог бы читать вслух даже телефонную книгу – овация была ему обеспечена.

«С евнухами можно долго беседовать», – вспомнил я рассказ одной дамы из чьего-то гарема.

Наконец ему разрешили сесть, поскольку изображать восклицательный знак старик больше не мог. И он пал на кресло. И мгновенно превратился в скрюченный вопросительный знак, кажется, даже без точки внизу…

Я улыбаюсь. Кто-то впрыскивает в меня очередную порцию яда. Принимаю удар. Плачу тем же…

Мысленно вырабатываю новую систему игры в лотерею. По самым приблизительным подсчетам мой выигрыш за месяц составит миллион шекелей. И это при том, что я покупаю билет два раза в месяц. Меня уже стали одолевать фантазии: на эти деньги я смогу издать полное собрание сочинений, открыть театр, поставить все, что захочу. Мне даже померещился маленький домик на берегу моря. И я – умиротворенный, поднялся рано поутру, сбегал на море, загрузился в «Мерседес» с мягким ходом и бесшумным двигателем и отправился в театр на репетицию, где меня ждут выбранные мною актеры и актрисы в моем вкусе. В общем, я забираюсь в такие дебри, где жизнь полна созидания…

И вдруг слышу шепот двух партийных бонз, только что разносивших друг друга в клочья:

– Сижу я, значит, в баре, вдруг заваливаются две классные телки, одна садится по одну сторону, другая по другую…

О, какая дивная интрига! Какое изумительное действо разворачивается…

Представляю себе все места – от Деркето до Рио-де-Жанейро, где в эту минуту происходит подобное чудо. Думаю и о людях, которые не знают, что делать с огромным счастьем, которое на них вдруг свалилось. Ведь в эту же самую минуту они могли оказаться не в баре, а в скучном офисе, в зале заседаний какого-нибудь министерства или даже Кнессета…

Уж лучше совокупляться где-нибудь в подворотне, даже если вы слишком утончены для подобных занятий!

– Я воспользовался ими на все сто двадцать! – шепнул счастливец и отправился к двери, оставляя за собой невидимый шлейф счастья.

Что движет солнца и светила?

Могу ли я быть свободной (свободным) от страданий, пока не увижу вас?

Будь что будет, я решилась (решился) обожать вас всю жизнь и никогда ни с кем не видеться, и я заверяю вас, что и вы хорошо поступите, если никого не полюбите. Разве вы могли бы удовлетвориться страстью менее пылкой, чем моя?

Я заклинаю вас сказать мне, почему вы так упорно стремились околдовать меня, зачем вы это делали, раз вам было известно, что вы должны будете покинуть меня? И почему вы столь ожесточились в желании сделать меня несчастной (несчастным)?..

Неужели не было этой любви?

Этой тоски?

Этой нежности и потребности в понимании?

И что перед всем этим молоток председателя собрания?

О, моя любимейшая! Все знают, сколь много я в тебе утратил…

И кто может стать великим, если не изведает космическую мощь чувства, «что движет солнца и светила»! И разве случайно великий Дант завершил этими строками свое бессмертное творение?

Ведь скоро-скоро молодой Петрарка увидит в авиньонской церкви Лауру…

Ночью мне привиделась действительность: папа Карло, очень похожий на мэра города, подходит к Буратино с топором:

– Извини, сынок, но синоптики обещают холодную зиму…

Зачем я здесь? Вот ведь и подготовка к зиме благополучно завершена…

Я с облегчением пробудился. Но тут же, посмотрев в окно, снова заснул: «Ты – моя жизнь, все остальное – только боль и печаль».

3

Даже во сне я был иудеем.

Я шел по центру города, застроенному четырехэтажными зданиями, по абсолютно прямым улицам, параллельным реке, и поначалу мне казалось, что я где-нибудь в Бостоне или Балтиморе. Ах да, я ведь читал, что планировка крупных американских городов подобна расположению улиц в Вавилоне. Подумать только!

Современная сверхдержава и древний Вавилон. Почти Деркето.

Я шел, изгнанник из Иудеи, по лучшему в мире городу.

Прошел по улице Бога Мардука и увидел грозный и зловещий, длинный ряд ярко-желтых львов, выделяющихся на фоне темно-синих, покрытых глазурью плит.

Передо мной были Ворота Иштар, примыкающие к дворцу грозного Навуходоносора. Здесь, у ворот Иштар, начинался длинный «Путь процессий», а там, где он заканчивался, высилась Вавилонская башня, свидетельство того, как люди согрешили против Господа.

Не спрашивая дороги, я свернул к святилищу Афродиты, которая у ассирийцев еще называлась Милиттой…

Великий город. Прямые и стремительные улицы. Прямые углы. Огромные спокойные дома.

Да, я знал путь к Вавилону. Но только вступив в город, понял масштабы этого пути, в котором человеческие поступки играют такую малую роль. «Куда девалась Семирамида?» – думал я, глядя на высокие Висячие сады, которые грозный царь построил для своей возлюбленной. Вот теперь сады разрушены. Любовь ушла. Ушла из вещей, из воздуха.

В чем суть?

Можно ли воскресить действительность, которой не было?

Становилось все темнее. Надо мной разверзлась горячая обнаженная жемчужина неба. Сколько глаз принимали эти небесные места за счастливые!

Святилище Афродиты – священная роща. Здесь, в кругу, сидели женщины, старые и молодые, красивые и безобразные с венками из веревок на головах. Из круга во всех направлениях расходились прямые дороги, по которым проходили чужеземцы, чтобы выбрать себе одну из сидящих: каждая женщина Вавилонии один раз в жизни должна сесть в святилище Афродиты, чтобы во имя богини Милитты отдаться незнакомцу.

Раз женщина пришла и села здесь, она не может вернуться домой, пока не получит денег с чужеземца и не вступит с ним в сношения вне святилища. Она не должна отвергать. Никого. Это запрещено, поскольку деньги посвящены божеству. Она должна пойти с первым встречным, кто дал ей деньги. И лишь после того, как она побудет с ним и сослужит службу богине, ей позволено вернуться домой. «И с тех пор, – рассказывал Геродот, – ни один дар не будет достаточно богат, чтобы соблазнить ее».

Две фигуры вырастали из черного хаоса. Смотрели друг на друга исступленно и вдруг пали. О, божественная Иштар: «Соберите на меня парней вашего города, в тени стены пусть соберутся…»

Конечно, можно было удалиться в какую-нибудь келью, но большинство расположились под открытым небом. Здесь были сотни людей, и никому не было дела друг до друга.

И я подумал, что пары чувствуют себя под этим небом еще более уединенными и защищенными, чем в отрезанной от всего мира наглухо закрытой келье.

Горячее дыхание. Молящие голоса. О, эта сладостная анархия тела! Гигантское скопище человеческой плоти. Ну, конечно, это я мог вычитать только у Фрейда:

«Я постепенно привыкаю к мысли о том, что каждый сексуальный акт следует рассматривать как процесс, в который вовлечены четыре человека!»

Они сначала липли к земле, потом друг к другу, чтобы найти счастье в чужом теле…

Красивые и длинноногие уходили быстро.

И вдруг мне в глаза бросилась одинокая старуха. Она сидела у стены неохотно и настороженно и смотрела на этот освещенный мир.

Аура зачаровала меня. Казалось, нам уготовлены в этом спектакле трагедийные роли, потому что мне вдруг стало жаль ее, с морщинами, как у старой черепахи. От нее исходил аммиачный запах кровосмесительных романов. Каким-то шестым чувством я угадал, что эта старуха для изощренного удовольствия. Она принадлежала к той кошмарной породе женщин, которая подобно облаку затмевает подкорку…

И она прочла мои мысли. И сказала:

– Я все еще способна к любви, хотя состарилась здесь, так никого и не дождавшись. Говорю тебе: никто из мужчин на моей памяти здесь не сделал правильный выбор. Они гонятся за миражами…

И она ткнула рукой в несчастных созданий, конвульсировавших на траве.

– Разве ты не знаешь, – продолжала она, – что с женщиной можно делать только три вещи: любить ее, страдать из-за нее и сотворить из нее литературу…

Я показал ей, что губы мои заперты на замок. Что я не могу говорить. Я нем.

Но она сказала, что немота не пугает ее. Вокруг столько болтают, и если один человек молчит, это даже приятно. В конце концов, всех ждет немота, только другая…

И она ловким движением свалила меня на землю.

Волна отвращения и ужаса захватила меня. Поначалу я просто не мог видеть этой изрытой оспой рожи, этой скотской гримасы, которая мучалась похотью и ревностью. Дождалась! «Понимает, – съязвил я, – другого раза не будет…»

У нее были маленькие потные ручки, поросшие черными волосами густо, словно дикобразы. Это продолжалось достаточно долго. И я завидовал первобытному человеку, у которого совокупление было кратким, грубым и функциональным, потому что партнеры в звериной позе не видели лиц друг друга.

Мне стало жаль ее за то, что уродлива, за то, что просидела здесь всю жизнь, наблюдая страсти других, за то, с какой болью и детским непониманием встретила столь непривычные ей чувства…

Теперь я возвращаюсь памятью к этим мгновениям и даже словами не могу их испортить. Она вдруг стала дышать легко, как чайка. И мы сделались единой плотью. И голос ее преобразился и стал волшебным, и я чувствовал, как он несет мне исцеление, становится знаком благодати. Она действовала с раскованной независимостью и обескураживающей точностью.

– Здесь нет выбора, – сказала она и посмотрела на меня печальными глазами, в которые мне еще предстояло безнадежно влюбиться.

Я вдруг увидел несколько разных изображений ее лица. Что-то вроде призматического зрения. Именно это я посчитал первым симптомом безумия.

Потом явилась изысканная линия ее носа, сияющие глаза, зрачки расширены. Она преображалась на глазах. Из дряхлой старухи превращаясь в красавицу, лицо которой выражало смесь заносчивости, сдержанности и интереса. И темнело на глазах, сделавшись смуглым. И в меня проникла какая-то гармония,

захватило нечто стихийное. И это стихийное росло. Разливалось как боль. И стоило мне поддаться этой стихии, как я понял, что неволен в себе. Что она взяла меня в плен волшебной силой оружия, перекрывающего мою собственную фантазию, и непостижимым образом вовлекала в вихрь иной жизни, где мне позволено было лишь подчиняться, претерпевать все новые, непредсказуемые потрясения, упиваться откровениями, стирающими все, что хранилось в памяти. По тому, как судорожно сжималось горло, отнимались руки, замирало сердце, пресекалось дыхание, как боялся я: вдруг все оборвется, кончится, замолкнет и останется прежняя размеренность дыхания, – я понял, что рожден лишь для того, чтобы слушать эту нескончаемую исповедь заждавшейся женщины. Я жил, учился стоять и ходить для того, чтоб дойти до этой минуты, лишь для того вылеплено мое тело, вместилище души, лишь для того я познал историю былых веков и стран, человеческих злодеяний, возвышенных идей. Пережил бури, недуги, взлеты и падения. Тысячу раз рисковал сгореть, исчезнуть, умереть – чтобы настала эта минута, когда я, сваленный на землю, захваченный вихрем, растворюсь в ней…

«Смуглая женщина, – стонал я. – Смуглая женщина!»

Наконец мы вместе, в один голос закричали и выдохнули кратко и с таким облегчением…

Удивительная нежность охватила меня.

А она села напротив, точно из воздуха поймала нечто вроде сигары и принялась задумчиво расчерчивать ядовитый воздух короткими струйками дыма. И неожиданно мягко улыбнувшись, поцеловала меня, и я почувствовал, что тело ее напоено ароматами южных ветров. А губы – точно в сладкой пыльце. И синие глаза – подобно горным озерам, в которых растворились небеса.

С неожиданной горечью она сказала:

– А теперь – прощай…

Я взглянул на небо. Оно было темным, как дно Евфрата в сумерки.

…Я искал ее всюду. Обошел все восемь центральных проспектов. Стоял у восьми городских массивных ворот, охраняемых крылатыми быками. Черная птица кружила при свете звезд в черном небе, кружила и кружила над головой, как бездомный скиталец…

Она исчезла вместе с моим сном, и я подумал: а вдруг по приказу персидского царя Кира она отправилась в Иерусалим вместе с Эзрой и Нехамией? И что, если именно она там отстраивает Храм? О, она и в одиночку способна на многое!

Думы и солнце томили меня. Пыль забивала глаза и рот, и когда я в ярости стискивал зубы, на них скрипел песок…

Сон повторялся много раз. Только черные птицы над пальмами и оливковыми деревьями сменялись белыми и сизыми, отливающими перламутром голубями. И над головой вместо неба вдруг возникала маленькая палатка, сделанная из нижней юбки, а на вершине ее – флаг с надписью «Glo…»

С тех пор я заболел Палестиной.

Кто-то приехал сюда, потому что всю жизнь был сионистом. Или диссидентом. Или потому, что об этом мечтал Герцль. Или мама с папой. Или бабушка с дедушкой. Кто-то бежал сюда – от советской тюрьмы, от страха быть арестованным, от жалкой и безрадостной жизни.

Я шел вослед за Женщиной.

За Прекрасной Дамой. Смуглой Леди. Девственной и Грешной.

«Писать стихи – легче, чем внушать стихи», – говорил я себе.

Я писал стихи. Внушала их – Она…

Один из моих школьных товарищей, важный военспец, постоянно ездил в Багдад.

– Вавилон? – спрашивал он. – Ну, видел, видел… Ничего особенного. Могу рассказать…

И я, жестоко ему завидуя, шел мысленно вместе с ним на железнодорожный вокзал, садился в замусоренный вагон и ехал по багдадской железной дороге в ту сторону, где одиноко светилась табличка на арабском и английском языках: «Станция Вавилон»…

Я выходил из вагона. Вокруг не было ни души. Казалось, всех сожгло солнце. Заброшенные, полузанесенные песком руины, сквозь которые я видел город – жаркий, упрямый и чудовищный. И вокруг были люди, только в другой, странной одежде.

И ее голос, который звучал как струна, протяжно и мощно.

4

«– Как живешь, Моше?

– Как живешь… Как живешь…»

По вечерам я репетирую пьесу, которую по совету Рыжей Венеры написал сам.

Хуже этих репетиций не бывает ничего. Разве сам спектакль. Свет, софиты, лица зрителей – все это беспорядочно перемешивается в моем сознании и создает расплывчатый образ, который я условно называю: «НЕНАВИСТЬ». Насколько я люблю Священный Театр как таковой, настолько не терплю на сцене собственного присутствия. Я втайне умираю от тоски и мысленно ругаю автора, режиссера, зрителя и искренне надеюсь, что это будет мой последний выход на сцену.

Черт бы их всех побрал!

Как меня вынесло сюда?

Всю жизнь мне говорили: в тебе пропадает гениальный актер – Чарли Чаплин, Иннокентий Смоктуновский и Сара Бернар вместе взятые. Там, на родине, Бог миловал. Я был скромным режиссером провинциального театра с режиссерским и литературным образованием, с маленькой, но постоянной зарплатой и собственным театром внутри самого театра. И только в Израиле я услыхал: «О’кей, на сцене ты гораздо лучше, чем в жизни». И потом, заработок. Двести шекелей за спектакль, включая проезд, семнадцатипроцентный налог и аплодисменты зрителей…

Двести шекелей за спектакль (за два – четыреста, за три соответственно… целое состояние, подсчитать не могу, кто-то унес счетную машинку) – это уже солидная прибавка к пособию по старости.

Так что надо держаться. Тем более в Израиле, где каждый артист – народный, а заслуженных работников культуры («засраков», как говорили в СССР) больше, чем новых репатриантов, начиная с первой «русской» алии 1889 года…

И потом – даже Шекспир играл роль Призрака в «Гамлете»!

Пьеса – об израильских вождях нового времени.

Я чешу затылок и повторяю:

«Моше, как живешь?»

И гляжу на себя как еврей-космонавт, впервые чувствующий себя хорошо.

«Моше, как живешь… Моше, как живешь…»

Вот сделаю эту пьесу, составлю собрание сочинений – и тогда благодарные горожане назовут улицу в Деркето моим именем. Вы представляете, на Ближнем Востоке, в колыбели цивилизаций, на Святой земле, в древнем городе Деркето будет улица моего имени! И в Москве будет! Пока там есть только Малая Басманная и Большая Басманная, но вскоре будет и просто названная моим именем…

Лев Басман! Звучит…

Фантазии об улице, названной в мою честь, – область особых мечтаний.

Улица – уж это настоящая слава. А слава идет к славе, как деньги к деньгам.

Для славы (или для денег?) я пишу эту распроклятую пьесу.

О, господи! Только Бог видит, какую тяжелую, противоестественную борьбу с самим собой мне приходится вести, а заодно с вождями нового времени. Голда, например, курит все время (по словам Бен-Гуриона, это единственное, что она делает не хуже мужчин), а я с детства не терплю сигаретный дым (четвертое поколение некурящих!). А чего стоят те, кто приходит ко мне в муниципалитет на прием.

– В вашем городе нет тени! – огорошила меня дама, прибывшая в Израиль из Сыктывкара два дня назад.

– И не будет, – обнадеживаю я.

Седой старичок капризно заявил:

– Поверьте, в моей квартире шумно, как в аэропорту. Целый день над домом летают вертолеты!

– Я приказал, чтоб не летали, – кратко и резко выдохнул я, и старичок ушел удовлетворенным.

Молодой человек, который пришел на прием по поводу открытия «малого бизнеса», сказал, что уехал из Москвы от обиды.

– В Москве вместо бассейна построили храм Христа Спасителя!

– Разве вы не мечтали о восстановлении этого храма? – осторожно спросил я.

– Конечно, мечтал!

– Так чем же вы недовольны?

– Бассейна нет!

Все это очень похоже на мою пьесу. В общем, как мне хорошо, так мне и надо.

В ту минуту, когда я пытаюсь запомнить слово, я обрекаю себя на смерть. Но как говорил Питер Брук, «Священный Театр мне необходим».

И я уже сворачиваюсь калачиком. И откладываю страницы с текстом. И иду дальше. Суть еще отсутствует. Любые слова статичны. Но вот уже кто-то движется в пространстве, кто-то смотрит в зрительный зал…

Моей любви не выскажешь словами,

Вы мне милей, чем воздух, свет очей,

Ценней богатств и всех сокровищ мира,

Здоровья, жизни, чести, красоты.

Я вас люблю, как не любили дети

Доныне никогда своих отцов.

Язык немеет от такого чувства,

И от него захватывает дух…

Ах, какое высокое общество! Какая изысканная речь! Какая величественная дама!.. И как она спокойно, уверенно себя держит!..

И вдруг на моих глазах дама превращается в страшное чудовище…

Гонерилья. Король Лир.

«Король Лир» был первым спектаклем, который я видел в своей жизни.

Это было в начале пятидесятых. Я – пятнадцатилетний малец, с замиранием сердца смотрящий на сцену обшарпанного клуба, где почти в темноте вершится какое-то действо. Что-то в школе я слышал о короле Лире. Что-то учительница говорила: хотя и король, но хороший старик. И что среди его детей есть одна прекрасная дочь и две плохих.

Но я вдруг увидел не согбенного старика, нищего слепца, готового пасть на колени. Передо мной стоял крепкий мужчина, с короткой прической и аккуратно подстриженной бородой.

К этому времени я уже знал, что отец с фронта не вернется – все сроки прошли. А мне не хватало мужских крепких рук, мощного голоса, который сказал бы:

– Пошли на карусель…

Я увидел совсем иной поворот известной истории: про жизнь Лир знал значительно больше, чем должен знать король. И то, что дочери плохие, он узнал гораздо раньше, чем было положено по самой пьесе. И я ожидал, что и про меня он скажет нечто такое, что было крайне важно для пятнадцатилетнего подростка, тем более что мать ждала отца ежедневно и даже не запирала дверь на ночь – вдруг вернется, а ключа у него нет…

Внезапно я ощутил, как под сердцем у меня беспричинно засосало. Какая-то тоска вошла во все члены…

И тут ко мне подошла Рыжая Венера.

Мы учились в одном классе. Сидели за одной партой. И в теле моем все полыхало огнем, когда она обращалась ко мне своим низким грудным голосом. И в глазах кружились звезды…

– Пойдем, – сказала она.

– Куда?

Я слышал хрипотцу ее дыхания и шедший от нее цветочный дух, который буду помнить всю последующую жизнь.

– Там во дворе парни построили шалаш…

Она без интереса созерцала то, что происходило на сцене. И я вдруг увидел сжатые от страха ножки, коленками стерегущие лоно, руки, желающие защитить ладошками наготу, губы, то ласковые и страстные, то каменные от страха – все это ужасно воспалило мое тело.

И я подумал, что ничто не приносит такого удовлетворения, как совладать с чужой слабостью и страхом! Я вспомнил, как наши мальчишки обговаривали эту процедуру. Будут по очереди парами заходить в шалаш, а потом сядут в круг, и девчонки начнут первыми отгадывать, как и что у кого произошло. Сборище подростков, глупеньких и болтливых…

– Когда-то же это должно случиться. – Она говорила так, точно речь шла о жизни и смерти.

Я рос в одиночестве, и с тех пор, как себя помню, меня тревожило все сексуальное. Я догадывался, что и Челита разделяет мои чувства. И сейчас меня с ног до головы обдало жаром ее голоса. В эту минуту я страдал острым желанием срочно умереть! Мы долго бежали от случая заняться любовью. И ее и меня тревожила чувственность, но какая-то болезненная сила заставляла нас в критический момент избегать греха. Однажды где-то в глухой части парка Челита уже сняла с меня штаны, велела лечь на землю и, задрав платье, села мне на живот. Мы застыли в этой позе, не могли пошевелиться, наконец Челита разрыдалась и упала на траву.

Я понял, что сегодня все должно свершиться. И интуитивно чувствовал, что не смогу переступить через то неясное мне, тайное и болезненное, что всегда в этот миг стояло между нами…

Я едва дышал от страха, однако был полон решимости:

– Нет!

Помертвев от собственной смелости, она вцепилась в мою руку, и я почувствовал ледяной пот ее руки и подбодрил ее еле уловимым движением, означавшим безоговорочную поддержку. Ее глаза, прозрачные миндалины, вдруг засветились. Врожденная горделивая осанка заставила выпрямиться, но я, делая все точно наперекор ей, сказал:

– Нет, нет…

На миг мне показалось, что она вновь согнулась и стала пепельно-серой.

– Ты трус…

Я кивнул головой. Видимо, уже тогда понял, что слабым никогда не войти в царство любви. В любви как в бою – надо быть храбрым. Законы в этом царстве суровы и неизменны, женщины отдают себя лишь смелым и решительным мужчинам, они сулят им надежность…

Она вдруг изогнула спину, и я увидел перед собой раненую пантеру, которой больше никогда не будет пятнадцать лет…

– А ты… – разозлился я.

Но она оборвала меня:

– Значит, ты так и не разобрался, где потаскушка, а где Муза…

Какая-то жестокость, происходящая на сцене, мешала чувствовать происходящее. Мне даже показалось, что Челита – одна из дочерей Лира. И ее выход в зал – только выдумка режиссера.

В одно мгновение ее понимание мира и знание жизни достигли уровня неопровергаемости. И она, пересев за другую парту, перестала замечать меня. Хотел бы я воспроизвести ту сложную логику, с которой она умудрялась разминуться со мной, даже когда мы шли навстречу друг другу в школьном коридоре и оказывались единственными в этом огромном помещении.

Я могу вспомнить только фактуру всей ее дальнейшей жизни. Блистательное знание английского языка. Увлечение Шекспиром. Школа с золотой медалью. Художественный институт. Картины, в которых – идеи и переживания, превосходящие уровень знаний, доступный обычным разговорам обычных людей. Одно, а то и два замужества навели ее на мысль заниматься теорией взаимоотношения полов в обществе. И ехидная записка перед отъездом в Израиль (в семидесятые годы), содержание которой я не помню, но хорошо помню обвинения в том, что своим поведением я поддерживаю преступную советскую власть, на что я философски ответил: «Одна из еврейских заповедей – быть лояльным по отношению к стране, в которой живешь». А потом на долгие годы – летний запах ее платья и кожи…

Наверно тогда, в пору нашей ученической юности, она разговаривала со мной как мужчина с мужчиной, разговаривала на языке, так навсегда оставшимся нам непонятным…

…Первым, кого я встретил в аэропорту Бен-Гурион, прилетев в Израиль, была Она. Я всматривался в каждую девушку, в каждую женщину, желая обнаружить Вавилонскую блудницу, которая и привела меня в Палестину. Сон мой, казалось, перечеркнул прежнюю любовь навсегда. Был храм Афродиты, вещая старуха, превратившаяся в молодую красавицу и растворившаяся в воздухе…

– И ты в нашем шалаше? – вдруг услышал я и вздрогнул. Передо мной стояла рыжая женщина, ничем не напоминающая мою давнюю любовь, и только в напряженной улыбке я увидел знакомое очертание губ. – Не узнаешь, постарела?

Я поставил на землю небольшую сумку, сцепил за головой руки, откинул голову и внятно, точно стрелял в нее, продекламировал… сонет Шекспира:

Поделиться с друзьями: