Всё лучшее в жизни либо незаконно, либо аморально, либо ведёт к ожирению (сборник)
Шрифт:
Город Солнца, который после выстроят на бумаге великие утописты Томас Мор и Кампанелла. К тому времени Александрии, в сущности, уже не будет, вернее, город давно перестанет быть собой.
Вот и поговорите после этого о прогрессе.
Александрия выросла сразу, точно из-под земли. Каких только чудес здесь не было! Золото и власть, философы, поэты, голубое небо, Мусейон – прародитель всех университетов, всех музеев и библиотека, вдохновительница позднейших мировых книгохранилищ, и прекрасные юноши, все хорошее, о чем только можно помыслить…
И женщины, сколько женщин!
И конечно, Клеопатра, которая прогуливается по молу со своим дружком Антонием, и крепкая мужская рука лежит на ее плече…
Не жена? Не муж?
Не беда!
Голубок идет рядом со своей голубкой. Сильнейшая из всех – любовь, которая делает из двух существ – одно! На Востоке вообще не придают значения юридической стороне дела, не римляне, в конце концов. Боги и цари выше законов, и если им угодно, они совершают обряд и становятся супругами.
О, какой вдохновенный блуд был здесь!
Даже страшно думать об этом. Останавливаюсь на желании одного из святых отцов, которому хотелось бы, чтоб каждый мужчина брал себе женщину на ночь, потому что боится темноты.
Я ведь тоже боюсь темноты: вдруг навалится кто-то…
Считалось, что родиться в Александрии – уже счастье! Даже Рим не удостоился в свой адрес таких искренних, таких восхищенных строк.
Русская поэзия переполнена ностальгией по Александрии каким-то особым мерцающим светом. Я шел по улицам и декламировал Михаила Кузмина:Когда мне говорят: «Александрия»,
я вижу бледно-багровый закат над зеленым морем,
мохнатые мигающие звезды
и светлые серые глаза под густыми бровями,
которые я вижу и тогда,
когда мне говорят: «Александрия».
Я шел и видел поэта в его жилете из золотой парчи. И его друга – Максимилиана Волошина в греческой тунике, в сандалиях на босу ногу, с пышной рыжеватой шевелюрой, которую сдерживает золотой обруч.
Красивые черты лица, густая борода…
Челита решила во что бы то ни стало найти Мусейон, от которого – увы! – даже плана не осталось. И побродив по набережной, где торговали кожаными бумажниками, дешевыми браслетами, инкрустированными металлом, который выдается за серебро, чучелами акул и огромными лобстерами, мы отправились на пляж, благо оба мэра выделили день для отдыха.
…Мы шли по длинной, изогнутой линии пляжа. Она полунасмешливо следила за мной, неотрывно, почти нагло чего-то ждала от меня. Я молчал. Кожа впитывала последние тусклые лучи солнца и ласковую вечернюю прохладу. Я чувствовал: тот проклятый шалаш стоит
«Нет, никогда, никогда, никогда», – шептал какой-то внутренний голос. И вдруг она наклонилась и поцеловала меня – поцеловала с вызовом, прямо в губы. Я задыхался, но ее сильный рот искал мои губы, а ее грешные смуглые руки искали мои…
Банальность ситуации ужаснула меня, но она, угадав мои мысли, неожиданно сказала:
– Ты думаешь, я просто хочу заняться любовью? Господи! Да я объелась уже всем этим… И ты…
Нервный насмешливый смех прервал ее.
Я понял: наши безудержные бестолковые чувства пробили проход к какому-то тайному знанию. И что эти знания – за пределами видимого и понимаемого…Я бросился в море, долго плавал, так что Челита стала окликать меня. Волны накрывали с головой, пока я выходил на берег. Челита была завернута в черную простыню, точно безумие водрузило над бушующим морем свой стяг. Издали ее можно было принять за арабку.
Простыня тут же захлопала на ветру. И мне казалось, это хлопанье заглушает шум моря и ветра. Впервые я видел Челиту взволнованной. Она прильнула ко мне.
И в эту минуту ничто не было так странно, как моя нагота на ветру. Все было так, будто я покинул землю, тем более что теплый шквальный ветер дул призывно.
И здесь, на берегу моря мы «сожгли корабли». Я хотел понять: страшно мне или я действительно люблю ее. Любил всю жизнь. И только боюсь: не смеется ли она надо мной? И вместе с тем в каждом из нас билась радость, более сильная, чем любое желание. Радость, в которой мы утопали, была настолько велика, что мы не могли говорить друг с другом, мы были в полном изнеможении. И ждали только одного: подарить друг другу свой последний вздох. Она была нагой, растрепанной, с впавшими глазами, но глаза эти были прекрасны.
Мы любили и страдали. И горько наслаждались своим страданием. То, что каждый из нас хотел сказать другому, было соразмерно пустоте вокруг нас.
Мы были обнаженными, чувствовали себя такими, жар любви окончательно раздел нас, наконец мы сжались калачиком на песке. И тут она не выдержала и сказала трагикомическим тоном разочарования:
– Мне слишком плохо, чтобы говорить…И я понял, что нам ничего не удастся, даже любовь.
Она вдруг пожаловалась, что ее лихорадит. И мы вернулись домой.
Разошлись по разным комнатам, я припомнил мелкие морщины обиды на ее лице. И мне стало жаль ее.
Не раздеваясь, я бросился на кровать, мгновенно куда-то провалился. Мне привиделось, будто мы где-то в джунглях, Челита в рваной набедренной повязке плывет по широкой реке, полной аллигаторов. Почему-то сверху, словно с дерева, я видел, как на ее пути расстилается водная гладь, а в воде снуют взад-вперед зеленые аллигаторы. Их легко было разглядеть сквозь прозрачную, как стекло, поверхность воды. Я видел, как по лицу Челиты пробегают ужас и отчаяние. Ее рыжие волосы волочатся сзади и рассыпаются по плечам всякий раз, когда она поднимает голову. От жалости и горя мне захотелось закричать, но голос пропал. И тут я бросаюсь с какой-то немыслимой высоты в воду, чтобы ее спасти. Я несу ее, не ощущая холода воды на своих плечах, мои ноги почему-то прочно стоят на твердой спине аллигатора: я скольжу по воде, точно серфингист, катающийся на длинной доске по гребню волны, скольжу сквозь тени высоких деревьев, белых цветов и свисающих лиан. Впереди появился небольшой, нависший дугой над рекой деревянный мост. Я не понимал, как мне удалось поднырнуть под мост и как река превратилась в кровать, на которой я лежал, а джунгли – в гостиничный номер. Но несмотря на смену картин, в сердце моем продолжало жить и петь, словно струна рояля при отжатой педали, чувство сладкой боли и гордости, которое я испытал, спасая Челиту во сне.
Мне казалось, я полюбил ее.
Я и раньше был влюблен, но то, что происходило сейчас, было ни на что не похоже. Эта любовь была сильнее. Она не знала границ. У нее не было географии. Я находился внутри сна и одновременно вне его…
Я бросился немедленно сообщить ей об этом. Как никогда я был искренен и решителен. И мой странный эмоциональный порыв только придавал мне силы.
В коридоре стояла блондинка в белых брюках, белой завязанной на животе рубашке и курила. Она посмотрела на меня и вдруг спокойно произнесла на русском языке:
– Вашу подругу увезли в больницу.
– Что? – крикнул я.
Она утвердительно качнула головой.
Я знал, что в гостинице полно русскоязычных израильтян. Что поездки в Египет относительно дешевы, а ивритоговорящие граждане страны побаиваются этого маршрута, и потому почти все гостиницы в этом районе забиты моими бывшими и нынешними соотечественниками.
– Что с ней?
– Просила вам передать – змея укусила. Боюсь, вы ее не застанете в живых…
«Сколько же времени я спал?» – подумал я со злостью на себя, на свой сон. В душе ничего не осталось от сладкой боли и гордости, а было одно отчаяние, точно аллигаторы сожрали не только Челиту, но и меня самого. И вообще, что могло случиться за это время?
– В какую больницу ее отвезли? Почему не разбудили меня?
Но она отвернулась куда-то к окну и продолжала курить, как будто меня не было. Я смотрел, как дым кольцами поднимался к потолку. Его извилистый путь казался мне образом бегства от проблем и невзгод. Дым переносил меня в мир, где все потребности были удовлетворены, все заботы исчезли.
– Садитесь с нами в автобус, – сказала она неожиданно. – Мы ее навестим всей группой, может быть, вам повезет.
«Повезет, не повезет…» – звенело в ушах.
Я выскочил на улицу. Двери автобуса были закрыты. Я нервно стал ходить по тротуару, удивляясь, как все спокойно вокруг, как ничего в этом странном городе не реагирует на исчезновение Челиты.
И вдруг я увидел знаменитую, тысячекратно запечатленную в литературе и иконографии сцену. Октавиан хотел показать римскому народу Клеопатру. «Мужайся, женщина, – сказал император, – и будь покойна, тебе не сделают зла!»
И она почуяла: смерть близка. Она была абсолютно хладнокровна, когда поняла, что должна проститься с могилой Антония. И в то же время чувствовала, что сходит с ума. Из-за слабости ее несли на носилках. Потом упала на гробницу возлюбленного. Заплакала, запричитала:
– Не выдавай свою супругу живою, не допусти, чтобы во мне триумфатор повел за своей колесницей тебя… Все, о чем думала, утекло… Но укрой, схорони меня рядом с собою… Из всех бед, выпавших на мою долю, не было горше и тяжелее, чем жизнь без тебя…
Угольно-темная туча чернила небо… Закрывала небо и свет… Превозмогая охватившее волнение, вылила вино, возложила венки, в последний раз поцеловала надгробный камень.
Хотела закалиться против боли…
Ребенком она любила солнце. Сколько помнит себя – шла в свет солнца. Закрывала глаза. И сквозь веки оно было красным…
Но что есть более солнечное, чем красная кровь?
…Ее одели в красные одежды, возложили на голову царскую корону…
История была какая-то сложная, по-восточному извращенная. Роскошный ужин. Царские покои. Корзина с фруктами. Укол змеи и падение в пустоту неба…
Слезы катились по ее щекам; она держалась все с тем же самообладанием и с тем же погребальным видом.
И слезы ее производили чудовищное впечатление.
Она умирала и грезила…
Казалось, сейчас поднимется и скажет:
– Мне лучше…Сколько я ни всматривался в даль памяти, вместо лица Клеопатры неотступно видел Рыжеволосую Венеру.
Дверь автобуса открылась, и туристы, которые собрались возле, один за другим скрывались в его чреве. Я еще какое-то время постоял на улице.
– Ну идите же… – махнула рукой женщина в белом. – Уже отправляемся…
На мгновение у меня возникло сильное предчувствие, что я впутываюсь во что-то неотвратимо-разрушительное.
– Поехали…
Я вдруг ощутил странное чувство неизмеримого голода, в котором был привкус еще одного чувства – страха, от которого само основание любви к ней шаталось в моем сознании.
Одно место в самом конце автобуса было свободным. Я сел, хотя меня переполняла жажда движения. Рядом со мной сидел седой усатый джентльмен с трубкой в зубах. Курить в автобусе не разрешалось, и он то и дело вынимал трубку и тоскливо постукивал по ней пальцем.
Я смотрел в окно. К вечеру город был одержим манией величия. Освещенные мягким земным светом тела домов, казалось, соприкасались, словно вырвавшиеся на свободу силы природы. Бронзово-зеленоватое солнце отливало металлическим блеском.
Что-то хлопнуло.
«Лопнула трубка у соседа», – решил я. Трубка лопнула и развалилась. Небольшая катастрофа между зубами. Но тут я увидел, как губа моего соседа отлетела в сторону. В голове у меня проскочило, помню, много мыслей, в то время как губа летела куда-то к потолку, затем ее догнало несколько ушей, а потом все это упало в угол, у окна. Я даже услыхал, как губа шлепнулась об пол. Там она лежала оторванная. Верхняя губа.
Здоровенный ее кусок с усами. Точно забрел в психушку…
Мир вокруг выгибался.
Хотелось вырваться и закричать от ярости и отчаяния, и я попытался выбить окна. Меня переполнял страх, а тут еще какой-то тип душил панка, обвешанного туалетными цепочками и в штанах из пластика, мужчина, одетый римским папой, ставил на колени парня в армейской куртке, на которой было написано: «Ленин жив, Ельцин здоров». И самое ужасное – та женщина в белом… Она упала на спину, и когда я над ней наклонился, выскользнула из трусиков, но чтоб подчеркнуть свою скромность, успела заколоть срамные губы булавкой.
Я был поражен цветом – ярко-красным.
Казалось, глаза проникли под кожу.
Была тяжесть от тошноты.
Изнемогал, падал вниз – никак не мог достичь пола.
В следующую минуту я разговаривал с каким-то мужчиной, у которого непрестанно съезжала на сторону голова…
Да, тот еще город!Страшной силы взрыв потряс автобус. Позже будут разбираться, как же это террористы сумели проникнуть в него и оставить там заряд, но сейчас все вдруг передо мной погасло. Вокруг была совершенно очевидная темнота, материальная, но ненастоящая…
Уже в больнице темнота сменилась белесым туманом.
Не было звука.
Не было запахов. Какие-то странные картинки прошлой жизни. Дорога в Вифлеем.
Буквы перед глазами: «Город хлеба».
Тут же появился араб в скуфье. Огорченно машет головой: «Город мяса!»
Так хлеба или мяса?
Палестинский полицейский в черной одежде, смотрит хмуро, неприязненно. И он прав, к чему мне, еврею, в церковь Рождества? Все целуют место, рядом с которым написано, что здесь родился Иисус. Падают на четвереньки и целуют. Я стою как истукан. И Челита стоит.
– Пойдем в машину, – говорю.
– Зачем? – спрашивает. – Там, в машине, от жары спеклись яблоки.
Перед отъездом бросил в мешок яблоки, а они спеклись.
Выходим. Два араба кричат, дерутся. Один хватается за нож…
– Здесь, у храма, – кричу, – нельзя…
Челита вяло отмахивается:
– Можно, все можно… Две тысячи лет назад было то же самое… Он, Иешуа, почему изгонял торговцев из Храма?
– Безобразничали…
– Точно…Какая-то женщина в белом наклоняется надо мной. Замечаю: длинноногая, узколицая, с каштановой гривой и карими миндалевидными глазами – элегантное существо женского пола.
– Как вы себя чувствуете? – спрашивает она на чистейшем английском.
Отвечаю на таком же:
– Превосходно!
На ее фантастически очерченных устах улыбка:
– Соотечественник?
– Да.
Какие-то сказочные звуки. Стоило разорваться на клочки, чтобы услышать эти звуки. И тут до меня дошло: «Это я, человек совершенно беспомощный в иностранных языках, говорю по-английски… никто другой…»
Я стал ощущать гипнотическое благоухание нездешних духов. Все залил свет. Это мой вариант рая: тишина, благоухание, длинноногая красавица и я, разговаривающий по-английски.
Ну, конечно, это же знают медики всего мира: удар по голове – и вы полиглот. В человека попадает молния, он чудом остается в живых и неожиданно для себя и окружающих свободно говорит на трех европейских языках.
Пенсионера прижало прицепом грузовика к забору, сильнейший удар пришелся по голове, и на следующий день он заговорил по-немецки.
После тяжелой болезни девочка вдруг заговорила на шумерском языке, который существовал в III веке до нашей эры.
Больная после инсульта, позабыв родной русский, начала изъясняться на иврите. На иврите!
Какое счастье!..
А если и я – головой об мостовую? Господи, сколько полезной информации услышит от меня мэр города!..
Подруга
Челиты, проснувшись утром, к своему изумлению обнаружила, что говорит на иврите с южноафриканским акцентом, хотя никогда не бывала в Южной Африке. Но ведь мой случай – легче. Я уже живу в Израиле. Я даже член муниципалитета…Так почему же английский?
В школе я с трудом дотягивал немецкий.
В институте мне предложили на выбор – английский, немецкий, испанский. Нас, троих безъязыких невежд, потянуло на испанский – наша преподавательница была сделана из того, что увлажняет сны молодого человека.
– Все будет хорошо, – говорит красавица шепотом, но очень отчетливо и толкает перед собой тележку. Мне нравится ее шепот, хотя он гармонировал скорее с ее лицом, нежели с сообщением.
– Куда вы меня, сестричка?
– Врач сказал в морг, значит в морг.
Итак, взрыв в автобусе. Сильный удар в голову. Мутация сознания. Английский язык…Я стал оглядываться по сторонам.
Мираж, марево. Но уже с обеих сторон вырисовались дома. Я подумал, что несколько пережал, но женщина в белом (ну, конечно, медсестра!) засмеялась, так же вполголоса, приложив к губам руку в перчатке из белой кожи.
Затем небо на мгновение затмила гигантская мраморная скобка моста.
– Вы видите, как красив наш Лондон! – сказала она нормальным голосом.
– Лондон? Почему Лондон? Ах, да, если английский язык – значит Лондон! И потом в прежней жизни я же родился в Лондоне! Родной город…В моем путешествии было что-то первобытное. Что ты там, где тебе быть не положено, сообщают твои глаза, уши, нос, но главное – ноги, которые должны бы идти по земле, а находятся в горизонтальном положении.
Я понял, что мы проехали вовсе не мраморный, а деревянный мост через реку и приблизились к городским стенам. Это были древние стены, которые видел еще английский поэт Чосер, и почему-то очень памятные мне. Нищий с красной повязкой на голове сидел у ворот и протяжным голосом просил у путников милостыню.
Я поймал себя на том, что очень хорошо знаю эти ворота. Они обычно запирались на ночь живущим в одной из каменных башенок привратником, который был каким-то дальним родственником моей матери. В узких окнах другой башенки – решетки: там находилась известная лондонская тюрьма.
Проехали через ворота.
Деревянные, изредка кирпичные дома, разделенные узкими улочками. Собор Св. Павла, который – я это точно знал – непременно сгорит, а на его месте построят новый…
Здоровенные парни в просторных, вымазанных дегтем куртках без рукавов мостили улицу. «Странно, – подумал я, – в таких куртках ходили только матросы… Ну конечно, к ним подплывает лодка. Изумленный джентльмен, наверняка из захолустья, смотрит на них разинув рот…»
Мы едем по Темз-стрит. Там в конце – башни Тауэра. Еще немного – и мы по ту сторону Темзы. Хохот, крик, веселые и унылые песни. Это же наша любимая пивная, куда мы всегда приходили после спектакля.
А вот и «Глобус» – театр!
«Glo» – вспомнил я флажок, который красовался на круглом деревянном здании в Вавилоне. Так вот что означал этот флажок – «Глобус»!
Я возвращался в этот город как в волшебном сне.
Теперь я понимаю, почему плохо переношу жару.
Еще хуже – выхлопы машин и запах подмышек.
Стада в шортах, в майках, длинных трусах…
Я, похоже, из тех, кто предпочитает яркие камзолы и широкие плащи.
«Ха! Клянусь телом Цезаря!»
«Ха! Клянусь ногой фараона!»
В этом городе человек скорее – силуэт…
Но вот и Он – огромная голова, точно на блюде, образованном воротником кафтана. Один глаз – ниже и больше другого. И волосы разбросаны – справа их больше.
…В этом человеке все несоизмеримо. Мал и узок парадный кафтан. И свет исходит сразу из нескольких точек – как на знаменитом портрете Дройсхута, сделанном уже после Его смерти.
Шекспир!
6Вечером Уильям Шекспир выпил полбутылки джина. И когда лег спать, ему пришла в голову странная мысль: сегодня он умрет. Да, он умрет на пятьдесят третьем году жизни. Судьба распорядилась так, что жизнь его закончится почти в день рождения.
Подходил кто-то из домашних – даже не различил кто, кто-то переговаривался в потемках. Он не помнил, что было дальше. Хотелось зайти в какой-нибудь кабачок, чтобы достойно завершить вечер, а с ним и жизнь. Ноги подкашивались, и вокруг все плыло: вот уж маразм! Он вдруг увидел много подробностей, которые помешали бы ему зайти в кабачок. Как художник, предпочел бы их вовсе не знать или пренебречь ими – как мужчина. Эти злые, маленькие уколы судьбы, незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши из пыльных углов жизни нашей… В здравом уме и твердой памяти он не знал даже сотой доли тех подробностей из своей жизни и жизней действующих лиц своих пьес, которые увидел сейчас, по пути в небытие. Целая паутина чего-то невыразимо прекрасного и совершенного сплеталась на основе одного-единственного непреложного факта: сегодня он умрет! И вот не осталось никого, кроме него самого, кому бы можно было довериться…
Впрочем, разве не так он провел жизнь, и эти страшные последние четыре года – разве не в полном одиночестве? Однажды он просто обнаружил, что ему не хочется говорить. А о чем? Его уже не интересовала выдуманная жизнь. По утрам во рту горько и сухо. И голова кружится. Сам себя утешает: нет, голова ни при чем, то стены шатаются. Развалился театр, который окружал его столько лет, театр, которому он, автор сорока пьес, стал не нужен, мир рушится, дом рушится, отчего же стенам не падать? Холод – кошмарный. Преследует, подгоняет. Точно спишь на каменьях, и снег падает с неба. И где-то рядом лежит черная, холодная ночь, и ветер дует со злой, дикой стороны…
Никогда не зябнувший, он стал впервые ощущать холод года четыре назад, когда вернулся в дом, где всем был не мил – жене, дочерям. Вдруг почувствовал, что стоит на пронизывающем ветру. И все о нем забыли. Младшая Юдифь пройдет мимо – не поздоровается: «Чтоб ты сгорел!» И вся в красных пятнах. И губы сжаты…
С женой – говорить не о чем. Грамоте не выучилась. Что знает о его пьесах? Говорит: «Богохульство… Чертов театр! Клоуны, развратители и несть Бога в сердце…» Права Юдифь, права: «Чтоб он сгорел, этот театр!»
И услышал ведь однажды Бог, сгорел-таки…Да, все о нем забыли. Сказал же Христос: «И враги человека – домашние его». Когда он покупал дом и другой дом, обе дочери – и Сюзанна и Юдифь – его любили, ох как любили: «Когда папа приедет? Когда подарки привезет? А жениха для Юдифь?» Теперь Юдифь не только созрела, но и перезрела, идет – пол дрожит…
Вообще его поразило резкое исчезновение времени: ходишь, ходишь по векам, маешься, до нашей эры… после… конца не видно…
И еще понял: надо пройти старость, чтобы понять ее. Но ведь Лир у него вроде бы… ничего… похожий на старика… И не только внешне… Удался? Нет, нет, ничего ему не удалось. Все назидательно, длинно, скучно. Недаром актеры стали тяготиться его присутствием, недаром перестал поспевать за ними. Кто вспомнит после смерти о его пьесах? Никто, никто…
На глазах исчезают гении и пророки, даже люди здравого смысла исчезают, ясной головы и вразумительной речи, способные пояснить, что к чему. Какие страшные лики! Например, старик, содержатель «Золотой кареты». Как испугался, что он, Шекспир, уведет у него жену. И она, Джен Давенант, любящая его всю жизнь, единственная понимающая его стихи – тоже испугалась.
Вообще, все женщины вокруг него стали как-то быстро стареть. Его приводили в отчаяние их седые волосы, точно так же, как и седые усы его друзей. Ему стала досаждать старость – и это на пятьдесят третьем году! – до чего же он износился. Еще больше стала досаждать досада на старость. В общем, Бог скрыл от него истину.
А еще все женщины стали походить на прежнюю семидесятилетнюю королеву Елизавету, уродину, которой все, в том числе она сама, твердили: «Красавица!»
И лорды, графы, лет на сорок, а то и на пятьдесят младше ее, норовили залезть ей под юбку и, чего там говорить, без особого труда добивались успеха, как, например, лорд Пембрук…
От него, Уильяма, она так и не дождалась стихов. Даже на смерть королевы, когда все писали, – ни строки не сложил. И на восхождение на престол нового короля – ни словечка…
Вот жена старика, хозяина «Золотой кареты» – другое дело. Частички его любви к ней, к его Джен, и сейчас носятся в воздухе как неприкаянные. Все прошло, а вот любовь – нет, не прошла…
Впрочем, слишком поздно было думать, действовать – разве бежать. И он оставался с тем, что выстроил «для отвода глаз».
…Вот он, одетый в шерстяной камзол, как простой торговец, идет ранним утром по улицам провинциального Стратфорда, где родился, где живут его жена, дети. Вся жизнь – запретный плод. Ему хотелось бы побыть дома, с детьми – но он уже слышит слитный гул голосов, привычный фон всех тех звуков, из которых рождается пьеса. Только что отступила чума. Еще красным крестом отмечены все дома, и на них таблички: «Господи, помилуй нас!» Только в одном Лондоне несчастье уносит 11 000 душ. Но в «Глобусе» уже репетируется новая пьеса, и актеры, как бы нехотя, приближаются к конечной цели. В Лондон возвращается королева. Как же без него?
Обнял жену, поцеловал детей. Он уедет – и с ним уйдет дух большого города, его блеск, интриги, сплетни, воздух, который несет тайны и чудеса далеких мест…
В силу привычки – как неотъемлемую часть собственной жизни, привязывает короткий меч к поясу, поправляет кинжал за спиной, закутывается в большой дорожный плащ: с Богом! Все мысли его в театре. Из тьмы по краям круга света слышны сухие резкие щелчки – это фехтуют на палках. И вдруг – будоражащий рокот больших барабанов: «Идут! Идут!» Накатывается волна приглушенного гомона – «Ромео и Джульетта», первая английская любовная трагедия!
Итальянский город Верону, «врата Италии», с легкой руки Шекспира будут называть городом Ромео и Джульетты. Оттесняя тьму, плывет гротескная кавалькада, впереди кувыркаются акробаты, и кажется, все карлы Вероны бегут следом…
Процессия движется к площади Эрбе и далее к виа Капелло, к зданию с кирпичным фасадом, где живет семейство Капулетти и откуда юная Джульетта с головой уйдет в безумие ночного света и музыки.
Очарованный, оглушенный, опьяневший, счастливый Шекспир шел, не глядя, куда несли его ноги, петляя без цели в граде призрачного света. Он видел бронзовую статую Джульетты – пусть каждый, кто захочет вечно любить и быть любимым, прикоснется к ее груди. И грудь эта будет блестеть, как медные пятаки…
Сила, переполнявшая его, затопила маленький двор.
С удивлением вдруг обнаружит, что не идет, а едет в карете – одному странствовать опасно. Навстречу то и дело попадаются угрюмые и унылые люди. За поясом у каждого – пистолеты…
– Жизнь, дошедшая до нынешней точки, – болезнь. Даже шерсть ничего не стоит!.. Не правда ли, мистер Шекспир? Вы слышите, мистер Шекспир?! Видите, там снова эти… с пистолетами…
Он одинок и убог. И боится смерти. Но дайте ему тревоги еще… Ах, да, шерсть… И люди с пистолетами…
Но откуда этот лунный свет над полем, крики раненых и сова в небе?
Совсем недавно он получил дворянский герб: белый сокол держит в когтях золотое, с серебряным острием копье. «Шекспир» – означает «потрясатель копья»! Но копье его – другого рода. И девиз на гербе: «Не без прав». Да, он драматург, поэт и актер, сын провинциального горожанина, добыл права. Конечно, многим, даже друзьям, девиз его кажется вычурным, и насмешливый Бен Джонсон, собрат и соперник по перу, имея в виду Уильяма, вывел в одной из своих комедий простака, купившего дворянский герб, на котором изображена кабанья голова и девиз: «Не без горчицы». Пусть смеются, кто хочет жить в нищете, зато его теперь встречают по одежке:
– Как поживаете, мистер Шекспир? А ваша женушка? А дети?
Впрочем, герб никто из Шекспиров никогда не использовал.…Уильям Шекспир ничего не слышал. Увы, мы попусту проводим время, рассказывая одни и те же истории. Он уже стоял среди десятка поверженных тел. Пурпурные струи били из бутафорских отрубленных голов, рук, – публика, свидетель казней и эпидемий, досконально знала все облики смерти. Великий, неистребимый интерес к анатомии, любопытство: а из каких это субстанций образуется личность и в какой части тела обитает душа? – заставляло зрителей смотреть на застывшие лица.
Точно картина Джорджоне перед ним. Этот невозможный взгляд сквозь опущенные веки, связывающий навечно Юдифь с Олоферном, и нельзя понять, кто из них мертв – усеченная голова со счастливой улыбкой или застывшая в тайне своего подвига женщина, мечом погубившая не только врага, но, возможно, и какую-то неизмеримую к нему любовь…
Каждая его трагедия кончалась горой трупов, точно ужасающий символ полной безысходности и гибели целого века, названного Возрождением. В финале одной только трагедии – «Короля Лира» – Регина умирает от яда сестры, Гонерилья закалывается, Эдмон гибнет в бою от меча брата, Корделию вешают в тюремной камере солдаты. И всех их вынесут на подмостки…
Еще недавно уезжая из Лондона, в южном конце моста Бридж Гей он видел выставленные на всеобщее обозрение головы казненных, помещенные в маленькие железные клетки. Разве каждый прохожий не сопереживал мукам, через которые прошли умершие, и не испытывал некий катарсис?
Разве они, эти прохожие, не помнят, как с криком «Боже, храни королеву!» палач поднял отсеченную голову Марии Стюарт, и она внезапно выскочила у него из рук, оставив в сжатых пальцах парик. К ногам покатилась седая, коротко стриженная голова сорокачетырехлетней женщины, той, что проиграла. Потом ее на целый час выставят в окне замка на обозрение…
Королева Елизавета достанет из серебряного ларца череп своего казненного фаворита графа Эссекса и, смеясь, покажет его французскому послу.
– Ах, мадам, я знаю ваш королевский нрав. Я думаю, если бы вы вышли замуж, вы были бы только королевой Англии, теперь же вы – король и королева одновременно. Вы не потерпите господина…