Встреча на деревенской улице
Шрифт:
От острова до материка всего каких-нибудь пять километров. И вот мы снова у берегов своей русской земли. Выбираем место для ночевки, такое, чтобы и лодке было удобно пристать к берегу, и высок он был, и чтобы поблизости шумел лесок с дровишками.
Я ставлю палатку. Геннадий разводит костер. Потом мы дружно чистим рыбу и закладываем ее в кипящую воду. Пробуем навар, в нетерпении ожидая, когда будет готова ушица.
И вот она, дымящаяся, издающая потрясающий запах, какой может быть только на берегу, на закате, когда вся неоглядная тишь Чудского медленно темнеет, в то время как небо залито кровью и золотом, когда два здоровых проголодавшихся мужика разливают ее по мискам и кладут в каждую по большой не умещающейся в ней рыбине! Вот когда бывает настоящая рыбацкая уха! И мы едим ее, сдабривая глотком водки. И в
А потом пьем чай из нового чайника. И тут я почему-то вспоминаю про старика в берете и спрашиваю Геннадия:
— Ты что-нибудь знаешь про братьев Манжурцев?
— Знаю. Они с этого острова. Два молодых парня. Афанасий и Спиридон. Расстреляли их гитлеровцы.
— Как же это?
— Ну, тут получилось так, — Геннадий отставил кружку, помолчал, как бы собираясь с мыслями. — На острове в то время был создан комсомольский истребительный батальон. Командовал им моряк Селезнев Иван, а в помощниках у него был Афанасий. Немцы тогда уж были в Эстонии. А до Эстонии от острова рукой подать. Высадили они на Пийрисаар десант. Наши открыли стрельбу. Но где же им было выстоять, если те пришли на десяти бронекатерах. Стали они теснить ребят, загнали по пояс в воду, в тростники. Там Афанасия ранили. На его место заступил Спиридон. Но дело худо. Селезнев дал команду уходить на моторном баркасе — стоял у них на всякий случай. В туман и ушли. Но туман и подвел. Рулевой вместо нашего берега причалил к эстонскому, у города Каллисте. А там фрицы. Так что ребята попали прямо к ним в лапы. Селезнева тут же расстреляли, а их всех под конвоем отправили обратно на остров.
Геннадий помолчал, поправил костер. Огонь тут же ярко вспыхнул, взметнув вверх кучу искр.
— Привели их туда, выстроили. Спрашивают местных, чтобы указали главных. И нашелся же гад, показал на братьев Манжурцев. Им тут же завернули руки за спину и повели по острову, охлестывая каждого плетью. Афанасий еле шел. Говорят, прямо висел на Спиридоне. Потом посадили на катер, увезли и расстреляли. Их отца избили и увезли в гестапо в Тарту. Говорят, дважды был под расстрелом, но уцелел. После войны вернулся на остров и первым делом разыскал ямы, в которых были закопаны его сыновья. Это неподалеку от деревни Разино. Перевез, что осталось от них, и похоронил на кладбище, рядом с могилой их матери. Она умерла в войну от голода...
Он замолчал. Молчал и я, потрясенный таким неожиданным рассказом.
— Что же ты раньше-то мне об этом не сказал?
— Да ведь как-то не приходилось, а вы не спрашивали... А если б пораньше спросили, так, может, и зашли бы на кладбище к их могилам... Надо бы постоять.
— А что, отец их жив?
— Не знаю...
Я сидел подавленный. Как нехорошо у меня получилось! Разговориться бы со стариком в берете, и он все бы мне рассказал, и я совсем по-другому бы увидел этот маленький остров...
Долго я не мог уснуть в эту ночь, все ворочался и думал о старике в берете и видел его взгляд, подернутый горечью и обидой, когда я ответил, что ничего не знаю про братьев Манжурцев.
...Выходим мы ранним утром. Над водой туман. Но он быстро рассеивается. На востоке, где наш берег, поднимается солнце. Мотор стучит ровно. И все дальше от нас остров Пийрисаар. Он будто погружается в воду, И вот его уже не видно. И сразу какое-то щемящее чувство сжимает сердце. В нем и горечь вины, и грусть. И я молчу. Молчит и Геннадий. И в молчании мы идем к своему берегу, медленно проступающему вдали.
1976
В ТИШИ
Все здоровые, сильные уехали за двадцать километров на сенокос, и в деревне стало пусто и тихо. И на всем Чудском не было ни одной рыбацкой лодки. Все стояли, уткнувшись в песчаное побережье. И вода была тусклой, неподвижной, размазанной светом на широкие светлые и темные полосы.
К вечеру на улицу стали выходить старухи и старики. Они садились на лавочки возле своих домов, отдыхали, положив тяжелые руки на колени. Чудское и в этот час было по-прежнему неподвижно. Легко, как восковые, сидели на воде чайки. Солнце клонилось к закату. И чем ниже оно опускалось, тем все плотнее водная даль сливалась с сиреневой небесной мглой. И от этой умиротворенности в природе на сердце
становилось спокойно и ни о чем не хотелось думать, а только глядеть бы, как величаво и медленно идет вечер к ночи.— Уже десять, — сказала жена, садясь рядом на ступеньку. Она взяла меня под руку и прижалась щекой к моему плечу, и затихла, покоряясь вечернему состоянию. — Как тихо... — И от ее слов тишина стала еще глуше.
В этой деревне мы оказались случайно. Раньше и не знали о ней. Ехали на автобусе наши знакомые, увидали из окна Чудское озеро, желто-песчаные дюны, диковатое побережье, в восторге рассказали нам, и мы поехали на все лето, потому что нам изрядно поднадоели дачные места с ревом транзисторов, с ночными кострами и громкими криками «туриков», со всем тем беспокойным, что принесло в пригороды последнее время.
И вот сидим у порога старой избы. Хозяйки нет. Она живет у сестры в другой деревне. И мы довольны, что одни, никому не мешаем и никто нам не мешает.
Здесь, в этой тиши, мы уже больше месяца. Нельзя сказать, чтобы жизнь людей открылась мне. Кое-что я вижу, узнал, но многое еще скрыто. Впрочем, я не стремлюсь узнавать, как живут здесь люди. И вообще, с тех пор как вышел на пенсию, все больше становлюсь бездеятельным и все больше созерцательным.
Если идти вправо от моего дома, то выйдешь к мысу. Он далеко врезается в озеро, усыпанный большими камнями. На мысу одинокий дом, несколько деревьев, колодец с журавлем и старик в валенках. Ему грозит никотинная гангрена.
— Курить надо бросать.
— Э, мил человек, — ответил он мне, — да разве ее, заразу, бросишь. Да и не в ней дело, знать смерть подступает. Хватит, пожил. Нагрешил вволю.
Он сидел на корме лодки и глядел вдаль на Чудское. По озеру бесконечными накатами шли небольшие волны. Иногда то тут, то там вспыхивали белым огнем их гребни, и снова все озеро становилось одноцветно-серым.
— Чем же вы нагрешили? — спросил я.
— А многим. Одной рыбы загубил тысячи. А за все, и за нее, ответ придется держать. Никуда не уйдешь. Тогда-то не понимал, а теперь знаю. К тому иду... Рыбак я был. Это теперь запреты, а ране где хошь ставь сети и переметы. Хорошо рыбы брали. Угорь попадал. Ну, судак само собой. Сиг. Снетка в Псков возили. Никаких таких моторов не было, на веслах ходили. Верст за пятнадцать — двадцать. Иной раз так прижимало, что небо с овчинку казалось. Николу-спасителя призывали. Зато и рыбы попадало. Я все места знаю, где каменные гряды, где травяное дно, где ключ бьет, где яма. Острогой на нересте щук брал. Теперь запрет. А у нас испокон веков велось щуку колоть. И всегда хватало ее. Ну а тут, значит, нельзя. А все равно колют. Иначе как ее достанешь? Приедут с рыбнадзора браконьеров ловить, а берег-то вон он, ровный, что твой стол. Начнут наши мужики бегать, остроги бросать, прятаться. Да где ж там, все не укроются. Пымают одного, другого, акты на них, штраф. Ну, остроги поломают. Рыбу, само собой, заберут. С тем в уедут. Каждый год так борются. Рыбки-то всем хочется. А ее все мене. И не в остроге дело, а в колхозе рыбацком. Вот где вред. Понаставят сетей, мережей в самый нерест, так когда вынают снасти, вся палуба на катере в щучьей икре. По лодыжку бывает. Щука-то, прежде чем угаснуть, икру сбрасывает...
— А чего ж вы не заявите?
— Будто не знаешь чего? Кто нас послушает? Никто мы для них.
— Ну, это вы напрасно.
— Да мне теперь все равно. Я так считаю — если дотяну до зимы, так и ладно. Зиму уж не осилить. Сейчас-то ноги стынут, хоть и в валенках. А там подавно околею.
— Так курить-то не надо.
— То не от курева. Так уж на роду написано. Да и хватит, потоптал землю, погрешил. Пора и отчет давать. — И такой усталой безнадежностью повеяло от его слов, что сам по себе разговор затих.
Откуда-то долетел ветерок, старые липы слабо зашелестели округлой, как детские ладошки, листвой. Стало прохладнее, и жена теснее прижалась ко мне.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
— Ни о чем...
— Тихо.
Да, вечер все больше уходил в тишину и покой, становясь вечностью. И почему-то думалось, что вот так же давно-давно, сотни лет назад, смотрел какой-то человек на такое же угасающее небо и на безмолвие воды и, наверно, испытывал то же состояние своей незначимости, как и я теперь, перед этим громадным и таинственным миром. И виделся мне тот человек неподвижным, как окаменелость.