Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Но Гёте, казалось, считал мое молчание мощным оборонным валом, за которым располагались неисчислимые армии мятежа, отряды сопротивления и тайные резервы тылов. А за этим не было ничего, кроме крупицы женского разума.
Ни одно средство, как я сказала, не было столь мощным и ни одно не стоило мне так мало усилий.
«— Ты меня любишь, Лотта?
— Нет, мой любимый.
— Коварная! Любимый — это человек, который любим.
— Разве?
— Да, если слова имеют логику.
— Что ж, логика на вашей стороне, будьте же довольны».
В таких освежающих беседах пролетали наши дни. Но у каждой любви бывает время, которое кажется нам самым радостным, ибо настоящие трудности еще впереди. Я часто спрашиваю себя, что побудило меня уступить настояниям Гёте, признаться ему в любви и выпустить из рук узду.
Нет, дело не в его
Самыми забавными были его попытки внушить мне ревность. Для этой цели он пользовался дамами определенного сорта, он именовал их своими пассиями, и тут ему было все едино — что мадам фон Кальб, что эта Вертерн, что какие-нибудь тифуртские крестьянки или театральная потаскушка Шретер [59] , — лишь бы она носила юбку и была готова терпеть его фокусы дольше пяти минут. Кстати, он додумался поручить именно этой Шретер все роли, написанные, как он утверждал, с мыслью обо мне. Это началось с Ифигении, когда сам он представлял Ореста. Мне ничего не оставалось, как не пойти на спектакль, и я основательно испортила ему вечер.
59
Мадам фон Кальб… эта Вертерн… театральная потаскушка Шретер. — Шарлотта фон Кальб (1761–1843) обладала талантом сближаться с выдающимися людьми, дружила с Шиллером, Жан Полем; Гёльдерлин воспитывал (по рекомендации Шиллера) ее детей (см. повесть Г. Вольфа «Бедный Гёльдерлин»). Вертерн — по-видимому, Эмилия Вертерн-Байхлинген (1757–1844): Гёте рассказывает предысторию ее второго замужества в письме Шарлотте фон Штейн 9—10 июля 1786 г. Корона Шрётер (1751–1802), певица и драматическая актриса.
Нет, все это ничего не значило. Меня бы это только успокоило, не будь в этом все же некоторой бестактности.
Конечно, он угрожал мне и самоубийством, что означало всего лишь, что он решил на некоторое время смотреть волком в моем обществе. Это было уже хлопотней, но тут все можно было развеять одним словом; и — успеть тотчас же отказаться от этого слова.
Однако же его главной угрозой было покинуть меня. Он советует мне не полагаться на его самообладание; он заявляет, что его терпение иссякло, он уверяет, что в один прекрасный день взбунтуется, даже прибегнет к действиям. Он даже пишет под горячую руку недурную пьесу, в которой изображает, как он от меня бежит, а я, терзаемая раскаянием, преследую его на какой-то высокой горе. Дурой он меня считает, что ли? Мужчина, выдержки которого в чем бы то ни было не хватало дольше чем на пять дней, хочет заставить меня бояться того часа, когда он действительно на что-либо решится.
На самом деле мою твердость поколебало совершенно иное. Я заметила в нем признаки согласия с миром, настроения довольства, переходящие за дозволенные мною границы. В его письмах вместо сетований появились бесконечные описания горных гряд, сторожевых башен, бело-зелено-сероватой дымки над скалами и ледниками и тому подобных достопримечательностей, и он имел бесстыдство надиктовать все это Филиппу Зейделю и потребовать, чтобы я — у меня язык не поворачивается произнести это — просмотрела рукопись для издателя. Это были дурные признаки. Его равнодушие уже не было лицемерием, эти оскорбления не содержали в себе ничего явно наигранного.
Да, мне довелось пережить — переждать — и такую полосу в наших отношениях. Любовь, Штейн, — это нож, который держат двое: стоило мне только сказать «да» — и он уже держал рукоятку, а я — лезвие. Но женщине, как говорит этот англичанин, имя — ничтожество. О той своей поездке в Тюрингию он больше ничего не хотел написать мне — разве что еще об обводнении лугов. Я была так растеряна, что утратила трезвость суждения. Я совершила роковую ошибку: я призналась, что люблю его, и в тот же момент поняла, что тут-то и порезалась.
Возникло как бы некое соглашение, на которое он отныне мог ссылаться, на основании которого он получил теперь право судить о моих поступках. «Ведь ты меня любишь, Лотта, почему же ты тогда не хочешь…» Рассуждая здраво, не надо было принимать этого всерьез. Но в моем тогдашнем состоянии растерянности с этой глупостью — признанием в любви — связалось ощущение того, что мой долг — отдаться ему.
В ту самую ночь —
на десятое октября восьмидесятого года — я испытала глубочайшее унижение и потом — благодаря чуду, о котором я уже упоминала, — высочайший, неповторимый триумф. Гёте получил свой шанс — и упустил его. Я не сразу осознала все драгоценные преимущества такого оборота дела. Мне сначала казалось, говорю вам со всей откровенностью, что меня просто одурачили. Вся его прежняя покорность не имела, значит, никакой другой причины, кроме этой? То, что я принимала сперва за юношескую застенчивость, потом за послушание и, наконец, за добродетельное отречение, было не больше чем только это? Значит, я все внушила себе сама? Хуже: он внушил мне все — все мои победы, — а я немало их ставила себе в заслугу.Прошел целый день, прежде чем я смогла собраться с мыслями. И тут начали приходить письма.
Сначала он пытался дерзить. Первая писулька прилетела сразу после полудня, сейчас я ее найду — ведь, когда слышишь такое, не веришь своим ушам, это надо еще и увидеть. Я ее точно сохранила. Но куда я ее засунула? Вот сюда, что ли? Нет, тут от Эйнзиделя [60] . (Вытаскивает шляпную коробку.) Вот, тут уж наверняка Гётевы. Я очень аккуратна. Дело не в том, кто как поддерживает порядок: порядок — это когда находишь то, что ищешь.
60
Эйнзидель. — Фридрих Хильдебранд фон Эйнзидель (1750–1828), писатель и переводчик, придворный советник в Веймаре.
От десятого октября восьмидесятого года.
(Читает.) «Бесценная, посылаю с Филиппом ваш белоснежный носовой платок, который Вы соблаговолили одолжить мне. Он высушен под утренним солнцем, отглажен и спрыснут лавандой; я долго любовался искусной отделкой, пока мне наконец не пришлось расстаться с ним. Я должен все потерять, чтобы вы могли все сохранить. И еще раз спасибо за лексикон, который для меня как раз теперь совершенно незаменим. Ужасная октябрьская погода делает меня достойным всяческого милосердия. На обед в среду я пригласил госпожу Шретер».
Не правда ли, прекрасное послание? Интересно, включит ли он его когда-нибудь в собрание своих сочинений? Если человек способен написать такое, где уж ему понять, что этого нельзя печатать? Прочие письма более обычны. Извинения, самобичевание, жалобы на человеческую слабость. Разумеется, все еще сдобренные уколами в мой адрес и всякими непристойностями об этой Шретер. Я их, можно сказать, уже и не читала: я не девочка — я вышла из игры.
Да, Иосиас, моя единственная неудача помогла мне достигнуть величайшего успеха — может быть, это награда, которую бог посылает тем, кто идет прямой дорогой, не заботясь о хуле и хвале. Если ты человек порядочный, даже твое заблуждение оборачивается для тебя благом. Вы поняли, в чем заключалась отныне новизна положения?
Я отказывала Гёте в том, чем не обладала и чего Гёте совсем не хотел. Такая связь и в самом деле нерасторжима.
Теперь понадобилось всего каких-нибудь полгода, чтобы я заключила с ним формальный договор, согласно которому я обменивала свою нерушимую дружбу на нерушимое обещание его пристойного поведения. Я знала, он не может его нарушить. И он знал, что я это знала. Вот, собственно, причина того, Иосиас, что я с таким равнодушием оставляю нераспечатанным это итальянское письмо. Я знаю его содержание, строчка в строчку. А вы? Вы все еще не угадываете?
Гёте оставалось принять последнее решение, и о том, что он его принял, свидетельствуют романтические обстоятельства его отъезда и чрезмерная удаленность его теперешнего прибежища. Что ж, я тоже решилась. Вместе с разгадкой я скажу вам и загадку, ибо вижу, что вы ничего не поняли. Я выйду за него замуж, Иосиас.
Да, супруг мой, я не могу избавить вас от тягостных перипетий развода. Ничто не говорит против вас, но слишком многое говорит за такое предложение. Спокойствие — говорю это не для того, чтобы польстить, — я найду и с вами, но брак с Гёте будет нескончаемой цепью знаков внимания, деликатных забот, предупредительных поступков. Ничего подобного я не смогла бы потребовать ни от какого другого мужчины. На такое самоотречение способен только тот, кто ощущает свою несостоятельность, кто неспособен нарушить супружескую верность и вечно живет под гнетом вины.