Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
И вот, против воли захваченная абсурдной логикой этого процесса, уже думаешь: слава богу, что она до этого не дожила; она бы, наверное, сошла с ума; она-то ведь не была так, как мы, приучена историей и литературой последующих ста семидесяти лет к тем странным операциям, которые господствующая мораль проделывает над теми, кто ей не подчиняется.
А книга? Пропала на долгие годы. Через пятьдесят лет после смерти Гюндероде, в первом «полном собрании» ее сочинений о «Мелете» речи нет. Не упоминается и имени Крейцера: следы, похоже, удалось замести основательно. Требуется вмешательство случая: каким-то невероятным образом, чудом, один-единственный экземпляр книги, состоящий частично из корректурных листов, частично из страниц рукописи, занесло в замок Нейбург под Гейдельбергом, где его сохранили. Лишь в 1896 году заинтригованной литературной общественности
Крейцер был прав: эта книга, с ее уже неистребимыми текстами, — беспрерывное объяснение в любви, вновь и вновь обращаемое к нему — к «ангелу-хранителю», к «единственному», к «Эвсебио». Она делает его бессмертным — отличие, до которого он не дорос. Мы, знающие историю этого томика, не без щемящего чувства прочтем «Посвящение» к нему:
В тиши священной дней моих пустынных, В мои часы задумчивой мечты В венок Тебе сплетала я цветы — Дар этих дней и память дней старинных…И все же: кто дерзнет заклеймить его гневным словом «недостойный»? Осудить его за то, что он хотел жить — имея перед глазами горький пример той, что не смогла пойти на требуемый компромисс? Он желал одного — мира, покоя. И вовсе не покоя могилы. Гюндероде хорошо понимала, что с ним происходит: «Ты стал чужеземцем в кругу своих близких, с тех пор как нашел родину в моем сердце».
«Мне родиной земля, увы, не стала».
Едва ли мы — потомки — сможем отменить этот приговор; не столь уж часто и в наше время встретишь такую жажду цельности, абсолютности, глубины и истинности чувства, слишком пугает ее бескомпромиссность в стремлении привести в гармоническое согласие жизнь и творчество.
Воспринять ее сочинения нелегко, особенно из-за их непривычного для нас мифологического одеяния. Как поэт она, конечно, не успела достичь вершины своей зрелости; в ее трагедиях и одноактных драмах, которые посвящены грандиозным темам («Магомет») и которыми она дорожит, изображены вместо живых персонажей бледные схемы, сюжеты часто надуманы — лишь для того, чтобы выразить ее идеи, ее мировоззрение. В стихотворении, в лирической философской прозе она великолепна. Ее язык пленяет трогательной красотой, но чаще ее возвышенные замыслы вступают в противоречие с имеющимися в ее распоряжении формами; это справедливо и в переносном смысле — по отношению ко всей ее жизни.
Равно отличаясь и глубиной чувства, и остротой ума, она не может удовлетвориться ни холодной рефлексией, ни расплывчатым лирическим излиянием. Пропасть между этими полюсами своей натуры она преодолевает своим творчеством. Она ощущает себя лишь тогда, когда пишет или любит. Творчество и любовь — вот два единственно подлинных выражения ее существа. Ее письма тоже принадлежат к ее творчеству, и, лишь зная ее жизнь, мы правильно прочтем и поймем ее стихи. Если ей суждена долгая жизнь, то прежде всего как человеку и поэту, до конца испившему чашу отчаяния и отчуждения.
Трещина, расколовшая эпоху, проходит через ее сердце. Ее личность расщепляется на многие ипостаси, среди них есть и мужская. «И поэтому иной раз мне представляется, будто я стою у гроба, в котором сама же и лежу, и оба моих Я в оцепенении глядят друг на друга». Она вызывает утопическое видение: «О, я знаю, придет время, когда всякое существо будет в гармонии с самим собою и с другими». И ясно видит то, что надолго еще сохранит свою значимость:
Диагноз верен, и ее реакцию едва ли назовешь преувеличенной. Она одна из первых, кто воплотил процесс самоотчуждения в образ и слово; послушайте, как она изображает борьбу, которую ведет в ее душе «надменный рассудок» против природы:
Вот так она сама говорит о том, почему не может больше жить; она не смерти жаждала, а жизни; и не из жизни ушла она — а из того, что не жизнь. Ставкой в ее игре была она сама. Но рядом велась другая игра, правил которой она не знала и не хотела знать. Можно ли представить себе Гюндероде старой девой-пансионеркой, чьи стихи, лишенные всех источников опыта и ощущения, неизбежно растекаются в сантиментах и абстракциях?
Ну а что оставалось бы ей еще?
Поэзия — кровная сестра утопии, то есть имеет мучительно-восторженную наклонность к абсолюту. Большинство людей не выносят открытого выражения неудовлетворенности той убогой жизнью, которую они приняли как свой удел. Гюндероде очень хорошо знакомы эти натуры, постоянные жильцы «мира», не мыслящие себе жизни вне его. «Я никогда не принадлежал к нему, — говорит один из ее героев (на этот раз, заметьте, мужчина), — то был как бы всего лишь негласный уговор, по которому он давал мне те из своих благ, что просто необходимы для поддержания жизни, а я давал ему что мог. Теперь срок этого уговора истек!..»
Попытка «дать прекрасным творениям почву» [177] в обществе, сделавшем единственной мерой количество любой ценой, потерпела крушение. Неумолимо-четкое разделение труда приносит свои плоды. Производители материальных и духовных благ, чужие друг другу, стоят на разных берегах, не в силах перекинуть мост к совместной жизни. Уничтожение, чьи приметы не всегда еще различимы, грозит им всем. Литература немецкого языка как поле битвы — можно ведь и так посмотреть на нее. Поэты — не поймите это как жалобу — обречены быть приносимыми в жертву или жертвовать собой.
177
Попытка «дать прекрасным творениям почву…» — Заключенные в кавычки слова взяты К. Вольф из романа Томаса Манна «Доктор Фаустус» (последний монолог Адриана Леверкюна), см.: Манн Т. Собрание сочинений, т. 5, М., 1960, с. 644.
«А грядущее начинается уже сегодня»
Много еще есть дела в этом мире, и,
что до меня, мне думается, все в
нем ложно, все не так.
Дорогая Д., вместо ожидаемого Вами письма я напишу Вам о Беттине. Это, пожалуй, обеим нам пойдет на пользу: я избегну обязательств, налагаемых жанром послесловия, Вы узнаете кое-что о своей предшественнице, Вам еще незнакомой; и мы сможем продолжить начатый разговор, благо обнаружим все главные темы нашей переписки в эпистолярном романе Беттины фон Арним «Гюндероде», да к тому же еще и воспользуемся преимуществами, даваемыми исторической дистанцией. Беттина сама нуждалась в такой дистанции: письма, из которых она в 1839 году составила свою книгу, писались между 1804 и 1806 годами, в другую эпоху, можно даже сказать — в другой жизни.
Беттине не было и двадцати лет, когда она познакомилась с Каролиной фон Гюндероде у своей бабки, знаменитой в то время писательницы Софии Ларош. Хотя Каролина была пятью годами старше, Беттина с первого же взгляда привязалась к ней, ежедневно была гостьей в ее пансионе во Франкфурте-на-Майне, читала ей вслух, записывала ее стихотворения, совершала вместе с нею долгие воображаемые путешествия на бумаге и во всем ей доверяла — потому что сама она чувствовала себя одинокой в многолюдном родительском доме, была чужой в кругу того хорошего общества, к которому принадлежал состоятельный дом Брентано, и из-за всего этого впадала во всевозможные странности и причуды. «Дорогой Арним, — писал в 1802 году ее брат Клеменс Ахиму фон Арниму, — эта девушка умна необычайно, сама того не подозревая; семейство обходилось с нею до крайности дурно, и она замкнулась в себе, иссушаемая неприметным для глаза внутренним огнем».