Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Другому юному почитателю, с которым ее связывают узы более духовные, нежели эротические, она пишет:
Совершенно очевидно, что книгой о Гюндероде она намеревается передать заветы собственной юности третьему поколению. Взбудораженная нахлынувшими на нее воспоминаниями, она отдается во власть видений минувшего, которые сгущаются
Тут она ошибается. Печатание начнется лишь в феврале 1840 года — не в последнюю очередь из-за того, что ей придется в самый разгар напряженнейшей работы отложить рукопись и начать свой решительный и затяжной бой с Савиньи — из-за «этих Гриммов». Поэтому она и в январе 1840 года пишет все еще о своей книге, тому же Дёрингу:
Подлинный смысл этого заклинания духов, этого видения, выдержанного в библейских тонах, равно как и тайный стимул ее работы, — тоска по любви: «Кто прочтет эту книгу и не полюбит меня, тот никогда не знал юности души». Я выскажусь напрямик: за невозможность осуществления любви в реальной жизни она вознаграждает себя уходом в те сферы, где она полновластная царица. Ей доставляет своеобразное удовлетворение связывать тысячами мысленных нитей свою последнюю любовь со своей первой. Женщина, которой уже за пятьдесят, одаряет этого самого заурядного молодого человека, убежденного в том, что стать писателем ему велит долг, своим переливающимся через край чувством («мозговая чувственность» — так оскорбительно отозвался о ней старик князь Пюклер), воображает его своим возлюбленным, поверяет ему сокровенные тайны души («Безжизненной, мертвой представилась мне вся поэзия, с тех пор как солнце зашло для меня — Гёте меня отверг…»), объявляет бедного юношу, ударяясь в библейскую выспренность, вторым Гёте («и воздам тебе — будь поэтом!») — жрица, устами которой глаголет «гений» и душу которой испепеляет запоздалая жажда повторения того мига «мучительно-сладкой истомы», той травмирующей сцены, которую, как она уверяет, ей довелось пережить с Гёте — когда она пала к его ногам и не хотела вставать, «пока он не поставит ногу мне на грудь, дабы я почувствовала ее тяжесть».
В экстазе самоослепления она раскрывает все тайны души, выдает то, что когда-то, в пору ее двадцати с небольшим лет, наложило отпечаток на ее духовно-сексуальную конституцию; она возводит в культ, в фетиш гипсовую ступню юноши в изголовье кровати и, вдохновляемая этим постоянным жгучим напоминанием, оказывается тем более восприимчивой к «дуновениям» своих ранних лет: не мыслительно-волевое усилие и не политический расчет побуждают ее погружаться в воспоминания о совместной жизни с подругой юности, а именно этот властный зов вдохновения.
Этот искус самоомоложения, этот педагогический эрос не затухает и тогда, когда на смену краткому и пьянящему увлечению Дёрингом приходит отрезвление:
«Но я тебе не верю, ты не настоящий сновидец, подлинная реальность заперта наглухо в твоем сердце, ты пальцами сдавливаешь ей веки, только бы она не шевелилась, ты запираешь ее на засовы и насмехаешься над пленницей…» Зачем я Вам это все цитирую? Пристало ли нам вторгаться в запоздалые сердечные авантюры Беттины? Должны ли мы снова извлекать его из седых глубин — этот хватающий за душу тон тоскливо-робкого вопрошания, в который она, будто пробудившись от грез, снова впадает в одном из писем середины года:
Увы, окажется. Прислушаемся к ним, к этим интимнейшим тонам, — ибо я уверена, что они вошли и в книгу о Гюндероде, лежащую перед нами; потому что — уж так непоследовательны душевные процессы! — повторное прощание со своей первой любовью облегчило Беттине отказ от ее последней любви, от любви вообще; потому что она не может и не хочет делать различия между своим душевным состоянием 1839 года и своими ощущениями и фантазиями года 1805-го и именно эта биографическая связь, из которой рождается книга о Гюндероде, озаряет ее особым светом, придает ей особую прелесть — и эпохальную глубину. Эта книга не создана из цельного куска, она воздвигается из громоздящихся один на другой, проникающих один в другой слоев, из вставок, края которых не шлифовались, а так и остались грубыми и шероховатыми; в ней есть размытые переходы, несоответствия, разрывы. И именно потому выдает нам эта книга неразрешимое противоречие и потаенную боль всей ее жизни.
Но сначала — даже если я рискую тем, что Ваше терпение иссякнет, — займемся делом братьев Якоба и Вильгельма Гриммов, которое в 1839 году так глубоко занимало Беттину, что она, как уже говорилось, ради него оставила книгу о Гюндероде, отложила ее публикацию. Бервальде-Виперсдорф, 1 ноября 1839 года, письмо к Дёрингу:
Дело гёттингенских профессоров, к числу которых принадлежали и Гриммы, часто упоминается, но в своих интереснейших деталях известно мало; необходимо описать его здесь хотя бы в общих чертах, поскольку Беттина внимательнейшим образом за ним следила и принимала его очень близко к сердцу. В октябре 1839 года она посетила обоих братьев, Якоба и Вильгельма, в их убежище в Касселе. Уже давно она прочла написанную Якобом маленькую брошюру «О моем увольнении» — не кто иной, как Савиньи, дал ей ее, будучи сам убежден в правдивости изложения в ней всех обстоятельств. «Если дело обстоит так, — якобы сказал он ей, — тогда я, безусловно, должен признать его правоту». — «Почему же ты не высказал этого своего убеждения королю, кронпринцу, народу?» — спрашивает Беттина своего зятя в том послании, очень скоро ставшем знаменитым.
Я бы рекомендовала включить брошюру Якоба в учебные планы старших классов средней школы, ибо она увлекательнейший пример того, как твердость характера и верность своим убеждениям формируют стиль человека. «Удар грома, поразивший мое тихое жилище, взволновал сердца далеко окрест» — так он начинает, и уверяю Вас, мне приходится сдерживать себя, чтобы не цитировать без конца, к своему и Вашему мрачному удовлетворению, эту брошюру и послание Беттины. Вот, в кратких чертах, история конфликта между Гёттингенским университетом и его патроном, свежекоронованным королем Эрнстом Августом Ганноверским.
Летом 1837 года означенный король ничтоже сумняшеся освободил всех своих подданных — стало быть, и гёттингенских профессоров — от их присяги на верность сравнительно прогрессивной конституции 1833 года и собственной высочайшей волей отменил таким образом основной закон. Несколько профессоров университета, после долгого терпеливого выжидания, в конце концов в составленном ими «Верноподданнейшем представлении», датированном 18 ноября, возразили, что они не могут, не греша против своей совести, молча наблюдать, как старый — и, по их мнению, остающийся действительным — основной закон «уничтожается исключительно посредством силы». Напротив, они вынуждены «и впредь считать себя обязанными» своей присяге. Да и что означала бы, спрашивают они почти смиренно своего короля, что означала бы для его августейшего величества их присяга на верность, если б она произносилась людьми, только что дерзко нарушившими однажды данные клятвенные заверения?