Вторжение
Шрифт:
— Верочка! — окликнул отец. — Живей неси ведро!
— Тут рыбы целая прорва, а ты с кувшинками занялась, — добавил Митяй.
С тяжким трудом, загребая чуть не полречки воды с копошащейся рыбой, тянули они по мелкому месту бредень. В это время со стороны моста раздался чей–то суматошный, раздирающий душу крик:
— Ой, люди родные!
Оба, Игнат и Митяй, неожиданно замерли на месте. Немного погодя подбежала к ним Наталья, ошалелая, простоволосая, и ужасно низким, подавленным голосом выдавила:
— Война!
— Да что ты, с ума спятила? Какая война?
— Война, милые! Германец напал… Города бомбит!..
Митяй
— Держи, сват! Держи, рыба–то уходит!
Митяй безнадежно махнул рукой:
— Эх! Какая теперь рыба!..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Тучи дымились на горизонте. Иссиня–темные, мохнатые, с багровыми подпалинами, ползли они тяжко и медленно, будто норовя накрыть и сдавить землю. Синь неба густела, заслонялась мраком, но сквозь толщу облаков неистово пробивалась распростертая вязь лучей, и на холмы, на спокойные долы, на придорожные лесные вырубки и поляны ложились, медленно скользя, косяки света.
Навстречу тучам поднялся с земли ураган. Пометался по кустам, сгреб дорожную пыль и потом, ввинчиваясь, потянулся в небо, с налету кинулся на облака, вздыбил их, будто силясь разметать. Переваливаясь, тучи упрямо лезли наперекор, все шире заволакивали почти весь западный склон неба.
И там, в тучах, багровел восход. Каленое солнце висело еще низко над землей. Тучи казались обугленно–черными; верхние кромки слились с ночным небом, а снизу, будто подожженные, плавились. То и дело под облаками вспыхивали тревожные сполохи света, и оттуда, с западной стороны, смутно доносились надсадные раскаты грома.
Солнце, борясь с непогодой, зажгло зарю. Ураган, до того сдержанный и неторопливый, окреп в своем напоре и тоже рвал тучи, сбивал их в табун, метал из края в край.
В шуме ненастья рождалась буря…
Всполошенно, в сумятице разлаженной жизни, наступил этот день двадцать второе июня…
С того часа, как рассветную рань взорвал обвальный бомбовый гул, тревога ни на минуту не оставляла людей.
В прохладе утра вставало солнце, косые лучи огнем полыхали на стволах сосен, истомно пахла земля, медленно колыхались на ветру отяжеленные, налитые до звонкой упругости колосья ржи, лежали в кустах синие тени только никому не было в этом отрады.
Всю ночь Алексей Костров был на ногах, его забыли сменить, и вместе с Бусыгиным, с товарищами по роте он оставался в гарнизонном наряде. Он стоял у крыльца штабного домика, стоял как оглушенный, ни о чем не думая, только чувствуя, как тяжкая горечь обиды мешает дышать.
В штабе надрываются телефоны, комдив охрипшим голосом кого–то ругает и требует связать его с округом, и никто вразумительно не говорит, что же произошло и велика ли угроза.
Одна группа бойцов прямо за чертой главной дорожки роет на всякий случай ячейки, другая залегла в старой канаве, заросшей папоротником. Торчащие из канавы винтовки с примкнутыми штыками сверкают угрожающе холодной сталью.
К штабу
отовсюду спешат командиры, всходят на веранду или в нерешительности стоят у штаба. И — удивительно — несмотря на тревожное состояние, редко кто переходит с ускоренного шага на бег. Как будто в спокойствии этих шагов таится сдержанная сила, и люди готовятся мужественно встретить беду.И все сумрачны, не хотят взглянуть друг другу в глаза, точно каждый в себе прячет большое горе. У штаба появился капитан Семушкин. Лицо заострилось. Прошел мимо Кострова и не приметил. Потом вдруг обернулся, рассеянно поднял руку, видимо, хотел что–то сказать, но, по обронив ни слова, пошел дальше. Какую–то долю минуты еще держал в воздухе руку, точно забыл ее опустить, мучимый нелегкой думой. Рядом с Костровым стоит Бусыгин. Этого ничем не проймешь. В глазах ни тени растерянности, но в глубине их запала угрюмая, пока еще не осознанная тревога.
Костров чувствует, как рука, сжимающая приклад винтовки, немеет и тело наливается тяжестью. Кажется, нервы не выдержат этого долгого мучительного напряжения.
Неизвестно, сколько прошло времени. И к удивлению всех, ни сигнала тревоги, ни самолетов в небе, хотя с западной стороны, затянутой рваными облаками, порой докатывается гул. Ощущаются внезапные толчки. Терзают эти глубинные звуки землю, и она будто вздыхает.
Что же это значит? Неужели расколотые дали вещают о войне?
Тревога ожидания гнетет больше, чем самая горькая, но быстро дошедшая весть.
Вблизи лагеря показался полковой комиссар Гребенников. Он бежал прямо через поле, седой от полынного цвета, в мокрой гимнастерке.
— Началось… — впопыхах бросил он.
Лица тускнеют, движения скованные. Война? Все еще не веря, красноармейцы жмутся друг к другу, смотрят на комиссара и ждут, что он скажет. Он также встревожен, нервно кусает губы.
— Товарищи!.. — наконец выдохнул комиссар. На мгновение голос его умолк, а затем колыхнул тишину. — Война!.. Черная беда ворвалась в наш дом. Напали фашисты. Они пришли, чтобы потопить нашу землю в крови. Но пусть попомнят… Смоленский тракт… Французов… Снега… Дохлую конину… Немецких завоевателей ждет такая же судьба… История знает, что русские входили в Берлин, но история не знает, чтобы немцы входили в Москву!..
Взмыленные лошади копытами раскидывают, как горящие угли, огненные астры у палаток. Красноармейцы спешно разбирают с повозок патроны, гранаты, сухари, консервы, кусковой сахар… Вдобавок старшина сует бойцам медальоны. Алексей Костров держит на ладони этот рубчатый, из черной пластмассы медальон, а Бусыгин вслух усмехается:
— Налить бы сюда горькой, да мала пробирочка…
— Отставить шутки, товарищи, — незлобиво перебивает Гребенников.
— Быстрее пиши свой адрес–родство и храни при себе, — наставляет старшина.
— Знаешь, друг, что в этой пробирке будешь носить? — спрашивает Бусыгин и уже совсем тихо добавляет: — Смерть свою…
Они смотрят друг на друга долго и пристально. Глаза им туманит предчувствие чего–то тяжкого. Будто, последний раз они стоят вместе, а через час–другой расстанутся, и, может, навсегда… Но похоже, обоим придется примириться с горькой участью, смерть будет караулить их на каждом шагу, вот даже теперь, когда в поднебесье еще только зародился зудящий гул самолетов.
— Воздух! — почти разом раздались голоса, и лагерь взбудоражился.