Высшая мера
Шрифт:
косматой черной папахи. Господин Эшенберг читал собаке всю газету. Затем он вел долгие беседы с
мюнхенским ризеншнауцером. Собака, конечно, молчала и стучала хвостом, но, как известно, она происходила
из Мюнхена, из католической добродетельной и строгой Баварии и, повидимому, разделяла взгляды господина
Эшенберга и “Крестовой газеты”.
Но господин Эшенберг любил поговорить и с людьми. Он рассказал мне о молодой даме, которая живет в
маленькой комнате. Муж этой дамы — еврей, капельмейстер. Они жили
евреев. Румыны выслали капельмейстера и его жену. Однако, этот капельмейстер, должно быть, очень нужен
румынам, потому что они выписывают его каждое лето в казино, на курорт возле Констанцы. Он дирижирует
оркестром на курорте ровно три месяца, затем его высылают. Когда он уезжает, жена остается здесь, в Берлине,
в пансионе Эшенберга. Очень милая дама, она скучает, ей очень скучно… И господин Эшенберг поднимает
голову, голову провинциального профессора, и глядит на меня как бы с готовностью. Выцветшие голубые глаза
щурятся и подмигивают сквозь стекла очков в золотой оправе. Удивительный и вместе с тем неожиданный
контраст с такой благообразной наружностью. Я молчу, и господин Эшенберг продолжает:
— В комнате, возле кухни, живет пожилая дама с двумя дочерьми. Она — жена профессора. Ее муж
читал лекции в лицее цесаревича Николая в Москве. И вот что случилось, мой друг. Они приехали ко мне
весной из Праги и поселились в самой дорогой комнате — восемнадцать марок с утренним завтраком. Господин
профессор получил французскую визу и уехал на неделю в Париж. Фрау профессорша с дочками осталась
здесь. Профессор обещал выслать им визу в тот же день. Прошел месяц, два и три. Она прожила все деньги,
теперь у нее нет ни гроша. Я сам не богат, вы это знаете, мой друг. Я перевел их в маленькую комнату возле
кухни. Кажется, вы видели их сегодня?..
Я вспоминаю черноволосую, худенькую девочку-подростка, трехлетнюю девочку и седеющую,
подстриженную даму с папироской. Я встретил их в коридоре.
— Я думаю, что он их бросил, — продолжает Эшенберг. — Он совсем им не пишет, а главное — он не
посылает им ни гроша. Я пошел к одному богатому человеку — у него дом на Курфюрстендам. Я объяснил ему
— “профессор бросил жену. Они — русские. Они ваши компатриоты. Помогите же им”. Он ответил: “Мне
надоело”. — “Но дети же не виноваты!”. “Да, — сказал он, — дети не виноваты. Так и быть, для детей я даю
пятнадцать марок в неделю”. И он дает им шестьдесят марок в месяц. Их трое, — разве можно жить в Берлине
втроем на шестьдесят марок в месяц? Они сидят у меня на шее.
И он показывает на затылок, горестно вздыхает и обращается в пространство:
— Что же вы думаете об этом, господин профессор?
Но господин профессор в Париже и не думает, вернее, старается не думать обо всем этом.
— Я сказал ей: “Фрау профессорша, пусть ваша старшая дочь помогает
моей Мине работать на кухне. Яей буду платить, — немного, но я ей буду платить”. “Моя дочь — не прислуга”, — отвечает она. Очень хорошо,
она не прислуга, но чем это место хуже места на улице, на Фридрихштрассе. Она уже мажет губы и подводит
глаза. Что же ее ждет, мой друг, что ее ждет? — спрашивает господин Эшенберг, по привычке обращаясь к
своей собаке. Собака молчит и стучит хвостом об пол.
Вечером господин Эшенберг надевает черную пару и берет котелок и зонтик. Это очень странно, он
редко выходит из дома. Он замечает мой взгляд и говорит:
— Сегодня мне шестьдесят четыре. Благодарю вас. В сущности, меня не с чем поздравлять. Слава богу, я
сохранил силы и работаю не хуже тридцатилетней Мины. Но сегодня я устроил себе маленький праздник. Я еду
в Луна-парк.
Я тоже беру мою шляпу.
— Минуту, господин Эшенберг. Я еду с вами. Я еще не был в Луна-парке в Берлине.
— Вы не были в Луна-парке! — удивляется он. — Все иностранцы бывают в Луна-парке. Это — третий
Луна-парк в мире. Первый — в Нью-Йорке. Я долго думал над тем, как провести этот день моей жизни, день
моего рождения, но лучше Луна-парка не придумаешь.
Рекс поднимается со своей подушки и идет следом за хозяином.
— На место, Рекс. Спи, Рекс. Это не для тебя, — говорит Эшенберг, и мохнатый мюнхенский пес
поворачивается и обиженно возвращается на подушку у камина.
Мы с Эшенбергом выходим и в коридоре встречаем профессоршу. Она опускает глаза и старается
проскользнуть между мной и хозяином пансиона И хозяин, господин Эшенберг, смотрит на нее строго и
многозначительно.
Мы плывем на империале большого белого автобуса по зеркальной глади Курфюрстендам. Немцы
доводят берлинский асфальт до зеркального сияния, чуть не до прозрачности. Огни домов и реклам и самые
дома кажутся поставленными на зеркало. Полицейские на перекрестках играют оранжевым, красным и зеленым
огнями семафора. Автобус плывет, и мимо нас проплывает готический шпиль Гедехнискирхе. Позади церкви
встает электрический контур и светящийся, как экран кинематографа, кафе Ам Цоо. Дальше плывут одинаковые
шестиэтажные дома с палисадниками, веранды кафе с белой плетеной мебелью, пестрыми абажурами и
цветочными вазами на балюстраде.
Бывший император Германии, Вильгельм второй, — музыкант, драматург, художник — считал себя и
архитектором. На плане, который он утверждал, над крестом Гедехнискирхе Вильгельм сделал карандашей
черту и звездочку — нота бене. Почтительные академики архитекторы поняли эту черту и звездочку буквально
и воздвигли над крестом Гедехнискирхе — стальную мачту и чудовищную золотую звезду на ней. После
революции мачту и звезду сняли.