Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я человек эпохи Миннезанга: Стихотворения
Шрифт:

«Мне часто снится книжный магазин…»

Мне часто снится книжный магазин, тугих обложек пестрые обновы, и на стеллажах – Стерн и Карамзин, и даже мемуары Казановы – …На улице какой-то боковой, вдали от шума, похоти и страсти, в какой-то ну совсем не деловой, полузабытой гражданами части. Мне кажется, я в нем уже бывал, а если нет, то как могло случиться, что я запомнил ласковый овал лица светловолосой продавщицы? Витрины там как тусклая слюда, а книги хороши невыразимо, и я хочу туда, но вот беда! – на свете нет такого магазина. Не целовал я этих серых глаз, и к туфелькам не ластился осотом; я полз, как одичалый верхолаз, по разным геральдическим высотам. Качались клювы в темном серебре, и облако над башнями качалось, и расточалась ночь – и на заре привычная история кончалась: на миг – приостанавливался миг, и съеживался сребротканный полог, и тысячи – уже ненужных – книг летели в печку со скрипучих полок.

ВРЕМЕНА

Вновь времена, времена, времена, снова огниво, кресало и трут, снова позвякивают стремена, ржут иноходцы и трубы ревут, снова огниво, кресало и трут, снова не верить
словам и слезам,
снова затеряны двери в Сезам.
Черный подсолнух в белых зубах, чересседельник п отом пропах, снова вздуваются жилы на лбу, снова мне в губы вложила трубу, переплетенная жилами лба, вера, надежда, судьба. Ежели прах развеют ветра – это еще не беда. Ежели враг возжелает добра – это еще не беда, а са ира, са ира, са ира, никто никому не желает добра, никто, никому, никогда. Никто никому, никто никогда, хотя б на секунду одну; но если за радостью встала страда, за счастьем узрели вину: никто никому, никто никогда, хотя б на секунду одну… Только бы зубы до боли сжать, только бы вместе с тобой дышать, праздные ноздри раздув дотла, только бы ты жила. Вот я стою – ну, не я, любой, весь как звенящая нить, вот я стою, чтобы собой гибель твою отстранить. Нет, не собой, не одним собой: сердцем своим и своей судьбой, прошлым своим и своей мольбой, будничных дней гурьбой. Фосфором выветрившихся костей, счастьем своих нерожденных детей, светом их нераскрывшихся глаз, верностью без прикрас. Никто никому не желает добра, но это еще не беда, а са ира, са ира, са ира, смелость берет города. Печей кирпичи и святой бурелом, обугленный бурелом: сидят дипломаты за круглым столом, за очень круглым столом. – О мистер Многоуважаемый Шкаф и достопочтенная миссис, о люди в жакетках и пиджаках, безукоризненных пиджаках, взирающие, окрысясь, на то, чего не вернуть с лихвой, на то, что невозвратимо, затем что колки иголки хвой и море невозмутимо. Невозмутимо его чело и гладь его солона, и если станет тебе тяжело, и если замрут стремена, приди – и пригоршней зачерпни горчайшую горечь вод, а там вдали – бортовые огни, седой, как лунь, теплоход. ……………………………….. Вновь времена, времена, времена, слезы большой беды, вновь стремена, стремена, стремена, съежившиеся сады, всадники в бурках, вороний грай неутоленных стай. Рыжее пламя и смерть без вины, смерть за чужие грехи, широкогрудые скакуны, дым из прорех стрехи… Никто никому, никто никому, никто никому ни глотка, и я никогда, никогда не пойму, что доля моя легка, что я живу на зеленой земле, просторной и несуровой, что я живу на зеленой земле, а вовсе не на багровой. Мы вывернем наши души, как ватники, — наизнанку, мы слезы твои осушим, над озером спозаранку, и будут березы и ветлы в спокойные воды глядеться, и будет совсем искрометным совсем позабытое детство. Совсем позабытое детство, когда не тревожат тревоги и можно, прищурясь, вглядеться в подкову на пыльной дороге, – и, внемля словам наговора, рокочущим снова и снова, хотя не вполне и не скоро, а всё ж разогнется подкова. Бредут по дороге гусыни, топорщатся кроткие крылья, подкова в окалине синей припудрена замшевой пылью. И солнца лукавые блики лежат на плетне и заборе, лежат на фасетчатом лике подсолнуха в желтом уборе. Потом зажигаются звезды, неяркие, мирные звезды, сначала одна, а за нею другая и третья звезда. И вечер нисходит на землю, простой, как молитва ребенка, как самая первая песня малиновки или дрозда.

ТРАВИАТА, ДВАДЦАТЫЕ ГОДЫ

Шляпа мята-перемята, и заплата на виду. Травиата, Травиата, престарелый какаду. И, прокашлявшись сначала, черномазый обормот кареглазых харьковчанок песней за душу берет. Надрывается шарманщик – иностранный человек, механический органчик, потому двадцатый век! Луч упал с небесной тверди в водосточную трубу, музыкант Джузеппе Верди поворочался в гробу. Как хотите губы красьте – хоть помады целый пуд: если не привалит счастья, так и замуж не возьмут! Сколько слов смешных и добрых, подходящих в самый раз, проницательный стеклограф отпечатал про запас. Разверни цыдульку, Настя, или Фрося – всё равно! Вот оно — пустое счастье, что ж ты плачешь – вот оно! А потом на двор угрюмый, обагренный сентябрем, забредут шурум-бурумы, завопят: «Старье берем!» – Эй, паныч, скорее думай — нет ли брюк иль пиджаку, — захрипят шурум-бурумы, задирая вверх башку. Их прогонит дворник Блыщик: – Здесь не велено чужим! – А потом придет точильщик и начнет точить ножи. Парень видный, парень ражий – как обложит, не отбрить, точит ножницы – и даже ложку может наточить! Приманив ребячьи стайки после множества иных, заиграют попрошайки на валторнах жестяных. Из окошек, из гляделок, из уставленных в упор медяки в обертках белых полетят на грязный двор. Где ты, город мой просторный, сердобольное житье, дребезжащие валторны и татарское вытье? Я вас выдумал когда-то, я вас больше не найду, Травиата, Травиата, престарелый какаду!

«Приснился нам город у самой воды…»

Приснился нам город у самой воды, где воздух особенно влажен, где даже и синие вешние льды сползают по тропам лебяжьим. Приснился нам город. Закатный пожар. Жестокая пряжа рассвета. И взлет обелиска. И «Зингера» шар. Но Зингера ль стойбище это? Мансарды. Туманов седых колыбель. Матросской гармоники вздохи. И круглые глазки ручных голубей, забывших людские подвохи. И где-то на Западной (серой) Двине недель корабельное стадо, где город в рассветном, в закатном огне, последняя сердца услада.

«Как далека от нас действительность былого…»

Как далека от нас действительность былого, как полусказочна ее смешная явь: пройдя сквозь решето классического слова, Россию давних дней по-своему представь. Россию давних дней и гоголевских масок, смертей,
утрат, тревог – печальных остряков!
Некрасов сумрачный и праведный подпасок, и проза – долгий путь – чреда обиняков.
Мы верим в действенность соблазнов и событий, но мы куда умней, прохладней, деловитей, и чичиковский фарс нам попросту смешон. Так тени праздных туч плывут по амальгаме соборных куполов. И всадник вверх ногами, да, Медный Всадник сам – лучом преображен!

ПРЕДВЕСЕННЕЕ

В житницах моей печали спит зерно небытия. Разве вы не замечали горе темного литья? Разве утренняя квота не заполнилась тоской в первый день солнцеворота и неволи колдовской? Ты не спишь, туманный отрок, потерял ты счастья ключ, и на зельях приворотных не дробится солнца луч, и безвестные дороги не ведут тебя туда, где на месяц круторогий льет свой скудный свет звезда. Это всё приснилось вкратце накануне той весны, той, когда начнут сбываться удивительные сны, умилительные страсти порасстелют белый плат, над излучинами счастья вихри славы загудят. Ты встаешь, весна вселенной, на исходе той зимы, той печали вдохновенной, той блаженной кутерьмы, ты встаешь — и миг утраты меркнет в зареве судеб, и теплеет ноздреватый, рыхловатый черный хлеб.

«Томления души, оторванной от близких…»

Томления души, оторванной от близких, возможно ль передать словами бытия? Есть пляска темных дней – у каждого своя, слепые имена на смутных обелисках и залежи церквей, похожих на беду, из тех, что кажет гид в автобусе зевакам, – и всё, что сочтено намеком или знаком, и всё, в чем жизнь свою когда-нибудь найду.

БРОДЯЧИЙ СЮЖЕТ

Есть избитый сюжет фантастических книг: человек отправляется в прошлое. Штука в том, что себя он как робкий двойник там ведет, где герои стреляют из лука. Предсказать он способен исход и судьбу королей, и царей, и народных движений, – в этом смысле пришлец – семи пядей во лбу промолчал из тактических соображений. А кончается эта история так: прощелыга-пришлец похищает красотку и в грядущее с ней устремляется ходко, потому что он, в общем, пижон и мастак! К сожалению, где-то на грани веков тормозит он с отчаяньем мотоциклиста, а красотка стареет годочков на триста, и ее ни в какой не затащишь альков! В общем, это наивный избитый сюжет, но читатель постигнет, те книжки листая, что вояжи в глубины исчезнувших лет, путешествия в прошлое – вещь непростая. Тем не менее, есть и такая страна, та, которой бессонная память верна, где прошедшее наше осталось навеки, где текут непонятные пенные реки. В той таинственной полузабытой стране можем мы предсказать всё, что будет в грядущем. В той стране с нашим сердцем, томительно ждущим, мы пылаем в одном автогенном огне. Предсказуемо всё. Всё свершится в свой миг, завершится вполне утоленною жаждой, только я сожалею всегда, что не каждый до Крещатика Страсти доводит язык! Не спеша мы уходим в забвенья пургу и последние силы душевные тратим. Предсказания прошлого я не могу счесть каким-то никчемным иль глупым занятьем.

КОЛОМБИНА

Ты была Коломбиной и ты ликовала, и судьбины своей ты не знала пока, и ложилась на музыку Леонкавалло голубиная тень твоего колпака. Ты была Коломбиной – и самой любимой, и совсем нелюбимой, – и камень плакуч, и слезинки струились горючей лавиной сквозь летучее месиво мреющих туч. Ты была Коломбиной, была фейерверком позабытых острот, пожелтевших страниц, ты росла, уходя колпачком островерхим в голубиную почту померкших зарниц. Ты была Коломбиной – и ты отыскала на галерке юнца, не сводившего глаз, ты была полногласной, как лингва тоскана, ты плыла по щебечущей влаге вокала и на дряхлых партнеров косилась подчас. А за окнами зной, – мы и вправду играли, а на Медной Горе добывали руду; это было в бреду (рассказать не пора ли?), это было со мной в незабвенном году. Ты была Коломбиной – и ты ликовала, ты плыла по щебечущей влаге вокала неизвестно зачем, неизвестно куда, ты была Коломбиной – и ты не сдержалась, распустила корсаж, растранжирила жалость, а в нетронутых недрах змеилась руда. Дорогая подруга, неласковый недруг, золотая руда в нерастраченных недрах, предгрозовье и душу смутившая боль, я не думал тогда о улыбке лукавой, я тебя не прозвал сероглазой забавой, я боялся и думать о встрече с тобой. А сегодня гроза сизокрылым набатом, а сегодня гроза запеклась над Арбатом, и стрекозы летят над кипящей смолой, над землей – как хотите ее называйте, над железной травой, над размякшим асфальтом, над хрустящей, еще не остывшей золой. А сегодня, бродя по траве стрекозиной, я навьючен опять бутафорской корзиной алых, белых, и черных, и розовых роз. Ты опять – Коломбина в кисейных нарядах, и пылает под пыльными складками паддуг неподкупная горечь рябиновых гроз.

СТИХИ О ПРОГРЕССЕ КИНОИСКУССТВА

Мы мир увидали волшебной зимою, и всюду кино бушевало немое, и были трамваи в беззвучном снегу, и хлопья летели пушисто и слепо на паперти храмов, на вывески нэпа, на всё, чего вспомнить теперь не могу. Шла лента, подрагивая и мигая, но вскоре явилась картина другая: тапер и Шопен получили расчет, и стали, почти осязаемо-близки, зловеще трещать пулеметные диски, – так годы проходят, так время течет. Потом мы постигли могущество цвета, давно непрерывная шла эстафета, – как ярко… И зал от восторга притих. Но надо сказать (опечалившись крайне), что лучше всего на обычном экране кровь, алая кровь выходила у них. Теперь нам твердят об экране широком, но съемки страдают каким-то пороком, – и долго ль осталось нам жить на земле? Не выйти из круга раздумий тревожных, и скоро механик (проклятый сапожник) докрутит картину в погибельной мгле.

«Миновало – и не в счет…»

Миновало – и не в счет, отгремели батареи; всё проходит, всё течет: панта реи, панта реи…

КАРЕГЛАЗОЕ ПЛЕМЯ

«Свою судьбу яви…»

Свою судьбу яви восторгу моему, когда закон любви вплывает в дождь и тьму. Упрям любви закон, закон благих недель: балкон, Лаокоон, восторга цитадель скульптур холодный гипс, ночных дождей тщета, восторга трудный всхлип и хижин нищета. Пусть вспомнит, кто не глуп, ночных стихий испуг, печаль ночных халуп, тоску ночных лачуг. Тревог иной любви я сердцем не пойму: свою судьбу яви восторгу моему!
Поделиться с друзьями: