Советская старина. Беспризорники. Общество «Друг детей»,Общество эсперантистов. Всякие прочие общества.Затеиванье затейников и затейливейших затей.Все мчится и все клубится. И ничего не топчется.Античность нашей истории. Осоавиахим.Пожар мировой революции,горящий в отсвете алом.Все это, возможно, было скудным или сухим.Все это, несомненно, было тогда небывалым.Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.Старались. Не подводили Мичуриных социальных.А те, кто не собирались высовываться из земли,те шли по линии органов, особых и специальных.Все это Древней Греции уже гораздо древнейи в духе Древнего Рима векам подает примеры.Античность нашей истории! А я — пионером в ней.Мы все были пионеры.
Золото и мы
Я родился в железном обществе,Постепенно, нередко — ощупьюВырабатывавшем добро,Но зато отвергавшем смолоду,Отводившем всякое золото(За компанию — серебро).Вспоминается мне все чащеИ
повторно важно мне:То, что пахло в Америке счастьем,Пахло смертью в нашей стране.Да! Зеленые гимнастеркиВыгребали златые пятерки,Доставали из-под землиИ в госбанки их волокли.Даже зубы встречались редко,Ни серьги, ничего, ни кольца,Ведь серьга означала метку —Знак отсталости и конца.Мы учили слова отборныеПро общественные уборные,Про сортиры, что будут блистать,Потому что все злато мираНа отделку пойдет сортира,На его красоту и стать.Доживают любые деньгиНе века — деньки и недельки,А точней — небольшие года,Чтобы сгинуть потом навсегда.Это мы, это мы придумали,Это в духе наших идей.Мы первейшие в мире сдунулиЗолотую пыльцу с людей.
Деревня и город
Когда в деревне голодали —и в городе недоедали.Но все ж супец пустой в столовойне столь заправлен был бедой,как щи с крапивой,хлеб с половой,с корой,а также с лебедой.За городской чертой кончалисьбольница, карточка, талон,и мир села сидел, отчаясь,с пустым горшком, с пустым столом,пустым амбаром и овином,со взором, скорбным и пустым,отцом оставленный и сыноми духом брошенный святым.Там смерть была наверняка,а в городе — а вдруг устроюсь!Из каждого товарнякассыпались слабость, хворость, робость.И в нашей школе городскойкрестьянские сидели дети,с сосредоточенной тоскойсмотревшие на все на свете.Сидели в тихом забытье,не бегали по переменками в городском своем житьевсе думали о деревенском.
Три столицы (Харьков — Париж — Рим)
Совершенно изолированно от двора, от семьии от школыу меня были позиции своиво Французской революции.Я в Конвенте заседал. Я речибеспощадные произносил.Я голосовал за казнь Людовикаи за казнь его жены,был убит Шарлоттою Кордев никогда не виденной мною ванне.(В Харькове мы мылись только в бане.)В 1929-м в Харькове на Конной площадипроживал формально я. Фактически —в 1789-мна окраине Парижа.Улицы сейчас, пожалуй, не припомню.Разница в сто сорок лет, в две тысячикилометров — не была заметна.Я ведь не смотрел, что ел, что пил,что недоедал, недопивал.Отбывая срок в реальности,каждый вечер совершал побег,каждый вечер засыпал в Париже.В тех немногих случаях, когдая заглядывал в газеты,Харьков мне казался удивительнопараллельным милому Парижу:город — городу,голод — голоду,пафос — пафосу,а тридцать третий годмоего двадцатого столетья —девяносто третьемумоего столетья восемнадцатого.Сверив призрачность реальностис реализмом призраков истории,торопливо выхлебавши хлебово,содрогаясь: что там с Робеспьером? —Я хватал родимый том. Стремглавпадал на диван и окуналсяв Сену.И сквозь волнывидел парня,яростно листавшего Плутарха,чтоб найти у римлян ту Республику,ту же самую республику,в точности такую же республику,как в неведомом,невиданном, неслыханном,как в невообразимом Харькове.
Моя средняя школа
Девяносто четвертая полная средняя!Чем же полная?Тысячью учеников.Чем же средняя, если такие прозренияв ней таились, быть может, для долгих веков!Мы — ребята рабочей окраины Харькова,дети наших отцов,слесарей, продавцов,дети наших усталых и хмурых отцов,в этой школе училисьи множество всякогоуслыхали, познали, увидели в ней.На уроках,а также и на переменахрассуждали о сдвигах и о переменахи решали,что совестливей и верней.Долгий голод — в начале тридцатых годов,грозы, те, что поздней над страной разразились,стойкостиперед лицом голодовобучили,в сознании отразились.Позабыта вся алгебра — вся до нуля,геометрия — вся, до угла — позабыта,но политика нас проняла, доняла,совесть —в сердце стальными гвоздями забита.
«Плановость пламени…»
Плановость пламени,пламенность плана.Как это былогордо и славно.Планы планировали приростпо металлу, по углю, по гречеи человека в полный рост,разогнувшего плечи.Планы планировали высотудомны и небоскреба,но и душевную высоту,тоже скребущую небо.План взлетал, как аэроплан.Мы — вслед за ним взлетали.Сколько в этом было тепла —в цифрах угля и стали!
Старуха в окне
Тик сотрясал старуху,Слева направо бивший,И довершал разрухуВсей этой дамы бывшей:Шептала и моргала,И головой качала,Как будто отвергалаВсе с самого начала,Как
будто отрицалаВесь мир из двух окошек,Как будто отрезалаСебя от нас, прохожих.А пальцы растирали,Перебирали четки,А сына расстрелялиДавно у этой тетки.Давным-давно. За дело.За то, что был он белым.И видимо — пронзило,Наверно — не просила,Конечно — не очнуласьС минуты той кровавой.И голова качнулась,Пошла слева направо,Потом справа налево,Потом опять направо,Потом опять налево.А сын — белее снегаСтарухе той казался,А мир — краснее кровиЕе почти касался.Он за окошком — рядом —Сурово делал дело.Невыразимым взглядомОна в окно глядела.
Старые офицеры
Старых офицеров застал еще молодыми,как застал молодыми старых большевиков,и в ночных разговорах в тонком табачном дымеслушал хмурые речи, полные обиняков.Век, досрочную старость выделив тридцатилетним,брал еще молодого, делал его последнимв роде, в семье, в профессии,в классе, в городе летнем.Век обобщал поспешно,часто верил сплетням.Старые офицеры,выправленные казармой,прямо из старой армиик нови белых армийотшагнувшие лихо,сделавшие шаг,ваши хмурые речи до сих пор в ушах.Точные счетоводы,честные адвокаты,слабые живописцы,мажущие плакаты,но с обязательной теньюгибели на лицеи с постоянной памятью о скоростном конце!Плохо быть разбитым,а в гражданских войнахне бывает довольных,не бывает спокойных,не бывает ушедшихв личную жизнь свою,скажем, в любимое делоили в родную семью.Старые офицерыстарые сапогиосторожно донашивали,но доносить не успели,слушали ночами, как приближались шаги,и зубами скрипели,и терпели, терпели.
«Как говорили на Конном базаре?..»
Как говорили на Конном базаре?Что за язык я узнал под возами?Ведали о нормативных оковахБойкие речи торговок толковых?Много ли знало о стилях сугубыхВеское слово скупых перекупок?Что спекулянты, милиционерыМне втолковали, тогда пионеру?Как изъяснялись фининспектора,Миру поведать приспела пора.Русский язык (а базар был уверен,Что он московскому говору верен,От Украины себя отрезалИ принадлежность к хохлам отрицал),Русский базара был странный язык.Я до сих пор от него не отвык.Все, что там елось, пилось, одевалось,По-украински всегда называлось.Все, что касалось культуры, науки,Всякие фигли, и мигли, и штуки —Это всегда называлось по-русскиС «г» фрикативным в виде нагрузки.Ежели что говорилось от сердца —Хохма жаргонная шла вместо перца.В ругани вора, ракла, хулиганаВдруг проступало реченье цыгана.Брызгал и лил из того же источника,Вмиг торжествуя над всем языком,Древний, как слово Данилы Заточника,Мат, именуемый здесь матерком.Все — интервенты, и оккупанты,И колонисты, и торгаши —Вешали здесь свои ленты и бантыИ оставляли клочья души.Что же серчать? И досадовать нечего!Здесь я учился и вот я каков.Громче и резче цеха кузнечного,Крепче и цепче всех языковГовор базара.
«Я в первый раз увидел МХАТ…»
Я в первый раз увидел МХАТна Выборгской стороне,и он понравился мне.Какой-то клуб. Народный дом.Входной билет достал с трудом.Мне было шестнадцать лет.«Дни Турбиных» шли в тот день.Зал был битком набит:рабочие наблюдали быти нравы недавних господ.Сидели, дыхание затая,и с ними вместе я.Ежели белый офицербелый гимн запевал —зал такт ногой отбивал.Черная кость, красная кровьсочувствовали белой костине с тем, чтоб вечерок провести.Нет, черная кость и белая кость,красная и голубая кровьпереживали вновьобщелюдскую суть свою.Я понял, какие клейма кластьискусство имеет власть.
«Я помню твой жестоковыйный норов…»
Я помню твой жестоковыйный норови среди многих разговороводин. По Харькову мы шли вдвоем.Молчали. Каждый о своем.Ты думал и придумал. И с усмешкойсказал мне: — Погоди, помешкай,поэт с такой фамилией, на «цкий»,как у тебя, немыслим. — Словно кийдержа в руке, загнал навеки в лузуменя. Я верил гению и вкусу.Да, Пушкин был на «ин», а Блок — на «ок».На «цкий» я вспомнить никого не мог.Нет, смог! Я рот раскрыл. — Молчи, «цкий».— Нет, не смолчу. Фамилия Кульчицкий,как и моя, кончается на «цкий»!Я первый раз на друга поднял кий.Я поднял руку на вождя, на бога,учителя, который мне так многодал, объяснял, помогали очень редко мною помыкал.Вождь был как вождь. Бог был такой как нужно.Он в плечи голову втянул натужно.Ту голову ударил бумеранг.Оборонясь, не пощадил я ран.— Тебе куда? Сюда? А мне — туда.Я шел один и думал, что бедапришла. Но не искал лекарстваот гнева божьего. Республиканства,свободолюбия сладчайший грехмне показался слаще качеств всех.