Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Я историю излагаю... Книга стихотворений
Шрифт:

«На спину бросаюсь при бомбежке…»

На спину бросаюсь при бомбежке — по одежке протягиваю ножки. Тем не менее мы поглядеть должны в черные глаза войны. На спину! А лежа на спине, видно мне самолеты, в облаках скрывающиеся, и как бомба от крыла спину грузную оторвала, бомбы ясно вижу отрывающиеся. И пока не стану горстью праха, не желаю право потерять слово гнева, а не слово страха, говорить и снова повторять. И покуда на спине лежу, и покуда глаз не отвожу — самолетов не слабей, не плоше! Как на сцену, как из царской ложи, отстраняя смерть, на смерть гляжу.

РККА

Кадровую армию: Егорова, Тухачевского и Примакова, отступавшую спокойно, здорово, наступавшую толково, — я застал в июле сорок первого, но на младшем офицерском уровне. Кто постарше —
были срублены
года за три с чем-нибудь до этого. Кадровую армию, имевшую гордое именованье: Красная, — лжа не замарала и напраслина, с кривдою и клеветою смешанные. Помню лето первое, военное. Помню, как спокойные военные нас — зеленых, глупых, необстрелянных — обучали воевать и выучили. Помню их, железных и уверенных. Помню тех, что всю Россию выручили. Помню генералов, свежевышедших из тюрьмы и сразу в бой идущих, переживших Колыму и выживших, почестей не ждущих — ждущих смерти или же победы, смерти для себя, победы для страны. Помню, как сильны и как умны были, отложившие обиды до конца войны, этой самой РККА сыны.

Тылы поражения (1941 — фронтовой тыл)

Под нашим зодиаком запахло аммиаком, опять запахло хлоркою в родном краю, и кислую и горькую вонь снова узнаю. У счастья вкус арбуза. Оно свежей криницы. Беде краса — обуза. Нет сил у ней чиниться, нет сил, чтобы прибраться, со всех сторон, когда кричат: «Спасайтесь, братцы!» Беда, кругом беда. Все криво и все косо, когда взимают мыто. Беда — простоволоса. Несчастье — непромыто. Они без роз обходятся — куда им лепестки, — и даже вши заводятся не с радости, с тоски.

Гора

Ни тучки. С утра — погода. И, значит, снова тревоги. Октябрь сорок первого года. Неспешно плывем по Волге — Раненые, больные, Едущие на поправку, Кроме того, запасные, Едущие на формировку. Я вместе с ними еду, Имею рану и справку, Талоны на три обеда, Мешок, а в мешке литровку. Радио, черное блюдце, Тоскливо рычит несчастья: Опять города сдаются, Опять отступают части. Кровью бинты промокли, Глотку сжимает ворот. Все мы стихли, примолкли. Но — подплывает город. Улицы ветром продуты, Рельсы звенят под трамваем. Здесь погрузим продукты. Вот к горе подплываем. Гора печеного хлеба Вздымала рыжие ребра, Тянула вершину к небу, Глядела разумно, д'oбро, Глядела достойно, мудро, Как будто на все отвечала. И хмурое, зябкое утро Тихонько ее освещало. К ней подъезжали танки, К ней подходила пехота, И погружали буханки. Целые пароходы Брали с собой, бывало. Гора же не убывала И снова высила к небу Свои пеклеванные ребра. Без жалости и без гнева. Спокойно. Разумно. Добро. Покуда солдата с тыла Ржаная гора обстала, В нем кровь еще не остыла, Рука его не устала. Не быть стране под врагами, А быть ей доброй и вольной, Покуда пшеница с нами, Покуда хлеба довольно, Пока, от себя отрывая Последние меры хлеба, Бабы пекут караваи И громоздят их — до неба!

«Последнею усталостью устав…»

Последнею усталостью устав, Предсмертным равнодушием охвачен, Большие руки вяло распластав, Лежит солдат. Он мог лежать иначе, Он мог лежать с женой в своей постели, Он мог не рвать намокший кровью мох, Он мог… Да мог ли? Будто? Неужели? Нет, он не мог. Ему военкомат повестки слал. С ним рядом офицеры шли, шагали. В тылу стучал машинкой трибунал. А если б не стучал, он мог? Едва ли. Он без повесток, он бы сам пошел. И не за страх — за совесть и за почесть. Лежит солдат — в крови лежит, в большой, А жаловаться ни на что не хочет.

Сбрасывая силу страха

Силу тяготения земли первыми открыли пехотинцы, — поняли, нашли, изобрели, а Ньютон позднее подкатился. Как он мог, оторванный от практики, кабинетный деятель, понять первое из требований тактики: что солдата надобно поднять. Что солдат, который страхом мается, ужасом, как будто животом, в землю всей душой своей вжимается, должен всей душой забыть о том. Должен эту силу, силу страха, ту, что силы все его берет, сбросить, словно грязную рубаху. Встать. Вскричать «ура». Шагнуть вперед.

Командиры

Дождь дождил — не переставая, а потом был мороз — жесток, и продрогла передовая, и прозябла передовая, отступающая на восток. Все же радовались по временам: им-то ведь холодней, чем нам. Отступление бегством не стало, не дошло до предела беды. Были ровны и тверды ряды, и, как солнце, оружье блистало, и размеренно, правда, устало, ратные продолжались труды. А
ответственный за отступленье,
главный по отступлению, большой чин, в том мерном попятном стремленьи все старался исполнить с душой: ни неряшливости, ни лени. Истерия взрывала колонны. Слухи вслед за походом ползли, кто-то падал на хладное лоно не видавшей такое земли и катался в грязи и пыли, нестерпимо и исступленно.
Безответственным напоминая об ответственности, о суде, бога или же мать поминая, шла колонна, трусов сминая, близ несчастья, вдоль по беде. Вспоминаю и разумею, что без тех осенних дождей и угрюмых ротных вождей не сумел бы того, что умею, не дошел бы, куда дошел, не нашел бы то, что нашел.

Политрук

Словно именно я был такая-то мать, Всех всегда посылали ко мне. Я обязан был все до конца понимать В этой сложной и длинной войне. То я письма писал, То я души спасал, То трофеи считал, То газеты читал. Я военно-неграмотным был. Я не знал В октябре сорок первого года, Что войну я, по правилам, всю проиграл И стоит пораженье у входа. Я не знал, И я верил: победа придет. И хоть шел я назад, Но кричал я: «Вперед!» Не умел воевать, но умел я вставать, Отрывать гимнастерку от глины И солдат за собой поднимать Ради Родины и дисциплины. Хоть ругали меня, Но бросались за мной. Это было Моей персональной войной. Так от Польши до Волги дорогой огня Я прошел. И от Волги до Польши. И я верил, что Сталин похож на меня, Только лучше, умнее и больше. Комиссаром тогда меня звали. Попом Не тогда меня звали, А звали потом.

«Без Ленина Красная площадь — пустая…»

Без Ленина Красная площадь — пустая (Кремль и Блаженного я не считаю). Пустая стояла она всю войну, пустая, куда ни взгляну. С Можайского, близкого фронта двукратно меня отпускали, и я аккуратно являлся на пару минут к Мавзолею, стоял перед ним, словно космос, пустым, упрямее становился и злее и знал: не забудем, не простим. Я думал: меж множества целей войны мы также и эту поставить должны, чтоб Ленин вернулся в Москву из изгнанья, чтоб снова я в очередь длинную встал, неслышно прошептывая признанья о том, как я счастлив, о том, как устал.

«Мне первый раз сказали: „Не болтай!“…»

Мне первый раз сказали: «Не болтай!» — По полевому телефону. Сказали: — Слуцкий, прекрати бардак, Не то ответишь по закону. А я болтал от радости, открыв Причину, смысл большого неуспеха, Болтал открытым текстом. Было к спеху. Покуда не услышал взрыв Начальственного гнева И замолчал, как тать. И думал, застывая немо, О том, что правильно, не следует болтать. Как хорошо болтать, но нет, не следует. Не забывай врагов, проныр, пролаз. А умный не болтает, а беседует С глазу на глаз. С глазу на глаз.

Немка

Ложка, кружка и одеяло. Только это в открытке стояло. — Не хочу. На вокзал не пойду с одеялом, ложкой и кружкой. Эти вещи вещают беду и грозят большой заварушкой. Наведу им тень на плетень. Не пойду. — Так сказала в тот день в октябре сорок первого года дочь какого-то шваба иль гота, в просторечии немка; она подлежала тогда выселению. Все немецкое населенье выселялось. Что делать, война. Поначалу все же собрав одеяло, ложку и кружку, оросив слезами подушку, все возможности перебрав: — Не пойду! (с немецким упрямством) Пусть меня волокут тягачом! Никуда! Никогда! Нипочем! Между тем, надежно упрятан в клубы дыма, Казанский вокзал как насос высасывал лишних из Москвы и окраин ближних, потому что кто-то сказал, потому что кто-то велел. Это все исполнялось прытко. И у каждого немца белел желтоватый квадрат открытки. А в открытке три слова стояло: ложка, кружка и одеяло. Но, застлав одеялом кровать, ложку с кружкой упрятав в буфете, порешила не открывать никому ни за что на свете немка, смелая баба была. Что ж вы думаете? Не открыла, не ходила, не говорила, не шумела, свету не жгла, не храпела, печь не топила. Люди думали — умерла. — В этом городе я родилась, в этом городе я и подохну: стихну, онемею, оглохну, не найдет меня местная власть. Как с подножки, спрыгнув с судьбы, зиму всю перезимовала, летом собирала грибы, барахло на толчке продавала и углы в квартире сдавала. Между прочим, и мне. Дабы в этой были не усумнились, за портретом мужским хранились документы. Меж них желтел той открытки прямоугольник. Я его в руках повертел: об угонах и о погонях ничего. Три слова стояло: ложка, кружка и одеяло.
Поделиться с друзьями: