Язык философии
Шрифт:
Диоген Лаэрций, рассказчик анекдотов, сообщает о Гераклите (IX 5): «Он удивлял [или, можно перевести, «был чудак», , чудила] сызмала, потому что молодой говорил, что ничего не знает, а взрослый — что знает всё». Еще бы не чудак: его учили, а он продолжал твердить что ничего не знает; его кончили учить, и он сразу объявил что знает всё. Это почти так же забавно, как анекдот о Гомере, который умер от горя, не сумев разгадать загадку мальчишек–рыбаков: чт оони увидели и схватили, то выбросили, а что не увидели и не поймали, то имеют. Гераклит не мог сразу где-то между школой и взрослением так подогнать с самообразованием, чтобы от нуля дойти до максимума. Он и не старался стать энциклопедией: «Полиматия уму не учит, иначе научила бы Гесиода и Пифагора, да и Ксенофана и Гекатея» (фр. 40). Гераклитовское знание–незнание такое же, как у Сократа, который был признан дельфийским оракулом мудрейшим из эллинов за то, что не знал в себе никакого знания.
Николай Кузанский назвал философию знающим незнанием.
Гераклит отдает раздору, так же, как логосу, всё: «Надо знать, что раздор всеобщ» (фр. 80). Всеобщ, , во фр. 2 логос. Всё разодрано на противоречия. «Раздор всему отец, всему царь, и одни оказались из-за него богами, другие людьми, одних он сделал рабами, других свободными» (фр. 53). Только раздор напоминает о согласии, как во фр. 67, где не о богах, что в раздоре с людьми, а о Боге говорится: он день ночь, зима лето, война мир, сытость голод; тот огонь, который один и изменяется не сам, а в смеси с веществами.
Огонь один. Бог един. Внезапная молния правит. Откуда же вещества, которые скрывают в себе огонь? Их не объяснишь. Мир такой, какой он есть. Он такой, что в нем раздор. Только в раздоре дает о себе знать мир. Раздор разрушает человеческие постройки. В конце концов человек бросает себя в войну, которая идет вокруг истины–раздора. Похоже, что если он так себя не бросит, то и не найдет.
Мы говорили о способах плетения сети слов, в которую человек хочет уловить истину. Истина — раздор еще и в смысле раздирания этой паутины, растерзания афинейского плетения. Человек должен выйти из своих построек и бросить себя на понимание мира. В оставлении себя он узнает себя: он существо, узнающее себя в другом.
К другому нет проложенных путей. Пути к нему тоже другие, не одноразово, а всегда. Философия, дружественная мудрость, бросает себя на то, чтобы найти их, с риском потерять. Предельная задача философии заранее включает в себя все частные задачи. Гераклитовское отделенноес самого начала предполагает целый мир. Для такого другого уже нет ничего чужого. Замысел такого предельного понимания задал потолок европейской науке — и той, какой она стала, и той, какой она еще может быть.
Из-за предельности философского понимания залогом успеха может быть только безусловность (отдельность) стремления. Залогов извне для философского понимания нет. Нужно поэтому прояснить, что такое символ. Символ представляют как нить, тянущуюся из лабиринта мира к запредельной истине, a realibus ad realiora.
13. Вопрос о символе.
Символическая связь, принято считать, не знаковая. Она не нами установлена, не условна, для нее есть основания. В чем, где? Она обеспечена не тем, что люди договорились считать, скажем, кольцо символом вечности, голубое — тайны, золото — истины. В самих вещах мира заложены неявные созвучия. Кто их туда заложил? какая нечеловеческая инстанция прошила словно листки вещи мира так, что они оказались книгой? Символ предполагает веру, что в мире идет тайная перекличка смыслов.
В таком случае разгадывание путеводных нитей, будь они вложены в мир творцом или свойственны миру как таковому, должно было бы стать главным делом мысли. Медлу тем символ не входит даже в число главных философских понятий. Разыскание тайно заложенных в вещи символических созвучий не дело философии. Это не потому, что она такое с порога отрицает. Пожалуйста, пусть мир устроен как шарада, как лото, как головоломка; пусть всё несомненно пронизано таинственно угадываемыми нитями созвучий; пусть их будет сколько угодно, пусть всё из них состоит. Пусть символизм объяснит, что всё устроено именно таким образом. Философия спрашивает не о том, как всё устроено, а о том, что это значит, что есть мир, что он целое, что всё именно такое, какое есть, что бытие существует, а не нет его. Что мир целое, философия знает до символизма. Наоборот, символизм может развернуть свои догадки о внутримировых созвучиях только потому, что всегда заранее уже дан мир, через который всё связано.
У древнего слова мифологии большие права на то, чтобы занимать человеческое сознание. Миф и символ ведут свою историю из незапамятной старины. У них громадные богатства, которые могут еще расти. Первая философия отказалась от богатств мифа и спросила о том, что это такое, что есть мир, о котором рассказывает миф; что это значит, что есть бытие, захватывающее человека. Греческие философы захотели быть намеренно нищими рядом с мифологией Востока и своей собственной гомеровской. Никакой пышности. Среди роскошеств воображения философы не выходили из нужды в том, чт остали искать. Их добыча начиналась там, где все путеводные нити символа обрывались: прежде чем разбираться, что есть символ чего, надо сначала спросить, что такое есть. «Снова и снова: издревле, и сейчас, и всегда ищут и всегда встают в тупик, спрашивая, что есть сущее, т. е. что есть бытие» ( Аристотель,
Метафизика VII 1, 1028 b 24).Занявшись не манящими связями между вещами мира, а тем, из-за чего всё, что есть, есть, и есть то, что есть, философия конечно пошла туда не знаю куда принести то не знаю что. Но иначе она не стала бы сторожем предельной истины. Солдатские добродетели придали философской нищете не меньше благородства чем было у мифа. Платон, ученик нищего Сократа, был царского рода.
Добытое подвижничеством первородство философии открыло пространство, где в свою очередь стало просторно и мифу, и науке, и праву. Просто сущеетакое, что вмещает всё. Миф, наука, право, искусство могут конечно существовать сами по себе, не нуждаются в философии как условии своего существования и не требуют, чтобы рядом с ними возникла чистая онтология; наоборот, они условие для нее, она не может появиться на голом месте без мифа, словесности и права. Но чистая онтология оказывается таким потолком, что под ней всё остальное только и достигает свободного размаха. Упрямое намерение прийти к самому простому — пусть Аристофан говорит, что самому пустому — определению своим появлением в культуре как ничто расчищает место для всего. Сократ стал не только темой для анекдотов, но и новым мифом. Платон спровоцировал своих последователей на мифологические и религиозные буйства; христианская догматика возникла в русле его школы. За аристотелевской философией как тень шли политическая мысль и исследование природы. Символизм не предполагает философии и не вмещает ее. Философия предполагает символизм и вмещает его, не включая в себя.
Беспроблемная вера в то, что кто-то обеспечил символические связи, прошил природу нитями смысла, бросается в глаза во всяком современном определении символизма. Какие гномы роют под землей? В расхожих описаниях говорится, что образ «дан» в символе как указание на смысловую перспективу, вернее, как сама та перспектива. Кем или чем «дан»? Ответа не находим. Символ так «сделан»; в нашем мире есть такая вещь, смысловая перспектива. Но тогда, возможно, вообще всякая вещь включена в ту перспективу, т. е. всё есть символ? Символизм согласится: что ж, пожалуй, так оно и есть. Он процитирует восьмистишие «Мистического хора», которым кончается вторая часть гётевского «Фауста»: «Всё преходящее есть только символ». В переводе Бориса Пастернака:
Всё быстротечное —
Символ, сравненье.
Цель бесконечная
Здесь — в достиженье.
Здесь — заповеданность
Истины всей.
Вечная женственность
Тянет нас к ней.
Если всё — символ, значит несимволов не бывает. Несимволом остается только то, чего все символы символы. Но символизируемое всеми символами «недостижимо», «неописуемо», как сказано у Гёте: das Unzul"angliche, das Unbeschreibliche. Тогда, выходит, напрасно символы пытаются символизировать: чем больше они стараются, тем хуже, потому что они начинают обещать, или мы начинаем от них ожидать, что они как-то достигнут, как-то опишут недостижимое, несказанное, а лучше бы мы не ожидали ничего подобного. Попытки символа как можно лучше символизировать то, что он символизирует, только затемнят главное: символизируемое не из рода символов; оно не бывает; всё преходящее — символы, а символизируемое — другое. У Дионисия Ареопагита и в средневековых эстетиках есть мысль, что символы, претендующие на сходство с символизируемым, обманывают иллюзией, будто высшее на что-то похоже, и предпочтительнее символы нарочито непохожие, рыба, червь, змея, ягненок, труп в Евангелии от Матфея 24, 28: «Как молния исходит от востока и видна бывает даже до запада, так будет пришествие Сына Человеческого; ибо, где будет труп, там соберутся орлы». Всё указывает на то, что нельзя описать, но, указывая, не показывает.
Самое соблазняющее, но и самое подозрительное в расхожем представлении о символе — это ожидание, что символизируемое будет всё же как-то похоже на символ. Философия не может не спросить, чему служит такое ожидание. При желании можно сравнить всё со всем, но не важнее ли для сохранения вещи видеть в ней каждый раз другое, а не то же самое?
Когда в описаниях символа мы читаем, что его структура «направлена на то, чтобы дать через каждое частное явление целостный образ мира», нам надо или создать в себе эйфорию так называемого «символического мироощущения», эстетизирующей религиозности или благоговейного эстетизма, вообразив, что всякая вещь имеет второй, тайный смысл, — или неизбежно придется спросить, кем «направлена» «структура символа» на «целостный образ», как она «дает» его и, главное, почему «целостный образ мира» — это образ. Даже в платонизирующей мысли, в ключе которой выдержаны подобные описания, верховное единство не имеет частей, абсолютно просто и не образ. Каждая вещь — маленький мир потому, что она тоже еди нство, только не простое. Ее единство не символ единства, а единство же и есть. Слово символ здесь лишнее. Если формулой «структура символа направлена на то, чтобы дать через каждое частное явление целостный образ мира», имеется в виду описать работу художника, — он якобы берет частное явление и придает ему структуру символа, чтобы оно дало целостный образ мира, — то есть основания думать, что художник действует иначе. В том, что касается «целостного мира», он поступает скорее всего так же, как философ: он захвачен целым как безусловно другим по сравнению со всем тем, что можно увидеть и изобразить среди разбитых вещей.