Юдаизм. Сахарна
Шрифт:
СПАЛЬНЮ.
Да. Так объявляет магазин. — «Что покупаете?» — «Для новобрачных». — Значит, — важнее всего и первое — спальня. «Извольте осмотреть».
Куда деваться от этой правды приказчика, который и себе так покупал, и всем продает так, да, конечно, и благолепным протоиереям продает нисколько не иначе, для их полногрудых дочек...
Почему же, почему, почему стоит ложь в словах духовенства.
А очень просто: продолжай лгать, раз начал ложью. Ибо куда же тогда девать учение, что мирное и благополучное сожитие двух без обряда есть «не брак, а блудное житие», и куда спрятать косточки всех умерщвленных детей от такого «приблудного жития» и обделенных и выгнанных из дому по смерти «возлюбленного» женщин: которых жадные до наследства старые родные сейчас же выгоняют из дома.
Нет, это правда; вот это «ваша правда». И с нею, повиснувшей на шее, вы погрузитесь в воды Стикса в день Последнего Суда.
Впрочем, вы ни в Стикс не верите, ни в Последний Суд. Вам «все равно». Прощайте, господа «все равно».
* * *
Два раза мне случалось купаться с покойным
Мне было бы в высшей степени неприятно «встретиться глазами».
Ожидаемый или предполагаемый вид мне представлялся в высшей степени антипатичным. Собственно, я о нем и не думал: мысль «гналась», «бежала» от этого. Я неопределенно в мысли думал, что антипатично, а «в душе стояло» что-то «от сотворения мира» убежденное, что «фу! гадость! не хочу».
Неприятно — одно слово. И это — все. Но почему? Почему?
И вот с тех пор, — лет 14, — нет-нет и вспомню, и еще раз спрошу: «Да отчего?! Что мне за дело?!! Ведь по существу-то никакого дела!!!»
И думаю, думаю. Ищу аналогий, примеров. Где же «корешок» этой действительности?
Помню, гимназистом, купаясь в Оке и Волге со старшим братом (учитель гимназии) и его товарищем по службе С., — я замечал, что оба они, раздеваясь и входя в воду, «закрывались рукою», столько же друг от друга, как и от меня с меньшим братом, «от всего», «от всех». Только уединенно купающийся — solo — не закроется. Как «чей-нибудь глаз» — непременно закроется. Нужно сказать, что на самое закрывание я никогда прямо не смотрел, а так знал «по общему положению рук» и общему очерку «входящей фигуры», — без пристальности. Вообще я никогда не допускал себя пристально взглянуть хотя бы на живот. В истории со Шперком я хорошо помню, что «держал глаза так» или «смотрел в ту сторону», чтобы даже не скользнуть глазом по «запрещенной части». Сам я, будучи мальчиком, гимназистом, не закрывался, но по удивительной причине. Мне казалось «стыдным» закрыться, т.е. как бы выразить, что «это есть», что я «об этом знаю»... Я входил в воду, как бы сделав вид и даже в душе чувствуя, что «этого ничего нет», а если кто-то и «привесил», то я собственно этого не заметил и вовсе не знаю, «что есть», и особенно не знаю, «что это такое». Закрыться — значило обнаружить, что «знаю», и это был невыразимый стыд перед другими. Никто не должен был знать или замечать, что я знаю. Здесь историко-этнографическое nota-bene: как-то давно мне случилось прочесть, что хотя «первобытные и дикие народы жарких стран, ходя нагими, закрывают фартуком только эту часть, — но есть другие народы, немногие, которые считают стыдом именно закрывать». «Это» у них открыто; «и когда закрыто, то у кого закрыто или на момент закрытия — ужасно конфузятся». Открыто — ничего. Закрыто — стыд! Это странное «до бешенства» явление находит прямое объяснение себе в моем гимназическом, отроческом и юношеском стыде закрыть. У тех первобытных и милых народов, очевидно, никто никогда пристально не взглядывает, и они так чувствуют себя, так относятся друг к другу (вне акта и его минут), «как бы этого ничего не было», и они не допускают даже коснуться мыслью этого. «Закрыть» же — явно значит «коснуться мыслью», «позаботиться»: и это так же странно для них, совестно, как бы «заняться этим», «впасть в онанизм и распутство». Они как бы говорят, самым действием говорят: органов мы не закрываем потому, «что мы не распутники». Чтобы дать «последний чекан научности» моей концепции и «закрутить аргумент с полнотой Буслаева», приведу еще следующий этнографический рассказ. Как известно, в Финляндии нет банщиков, а эту легкую форму работы исполняют женщины, как в женских банях, так равно и в мужских (нельзя себе вообразить!). И вот, захворав или простудившись, входит в баню русский купец и зовет «прислугу, чтобы его помыли»: вдруг в его «отделеньице» входит женщина!! Серьезный купец был раздражен и скандализирован, — он уже разделся и испуганно закрылся снятою сорочкою. Это в высшей степени оскорбило финляндку как женщину, и она с негодованием, угрозой и презрением воскликнула:
— Вы уже старый человек и к тому нездоровы, — а у вас в голову лезут бесстыдные мысли! Разве можно об этом думать, когда вы пришли за делом, чтобы вымыться и, может быть, облегчить себя.
Пораженный и в свою очередь испуганный упреком за бесстыдство купец положил покорно рубашку на диван и пошел весь нагой за (нагою, вероятно? как же мыть, не будучи нагою, т.е. лить шайками воду и пр., одевшись?) женщиною. Здесь, добрый час, она спокойно и так же невинно, как те «дикари без фартуков», она мыла купца, — в тех обычных формах, как это происходит, т.е. кладя на лавку то животом, то спиною, моя ему голову, — когда он столь долго видит ее «всю» перед собой, — и окачивая «во весь рост» начисто тепловатою и прохладною водою. Наконец, при нездоровьи, — вероятно, и паря водою.
У нас в Луге была горничною тамошняя лужская мещанка; и когда мы переехали
на дачу, — то раздались какие-то смешки в связи с этою горничною. По расспросам оказалось, что наша дача была недалека от «собственной дачи» петербургского священника (вот воображают, что в Петербурге все «как в Петербурге», — а есть и как «внутри» России), который, ходя в баню, тут же у себя всегда берет мыть себя свою кухарку, «стародавнюю». «Сколько лет ему, старик?» — спросил я. «Нет еще. Лет 50». — «И матушка есть?» — «Жива. Есть». О детях не спросил. «Кухарка старая?» — «В летах. Но еще не старуха». «Так обыкновенно», — и явно при живой матушке это возможно было на почве абсолютного покоя всех трех в отношении пола, т.е. им «никому ничего и на ум не приходило», и «глупостей», конечно, никаких не приходило, ибо именно они «скрываются», «застенчивы».~
Теперь я перехожу к этому «застенчиво». Если вернуться к Шперку, то собственно мое чувство «не взглянуть» на чем основывалось? Испуг взглянуть, отвращение взглянуть? Мы с ним о всем говорили, — и между прочим, он много рассказывал мне о своей половой жизни или (он был студентом) о случаях из половой жизни товарищей, о каких случалось ему узнавать, из рассказов, из фактов. Ни малейшей застенчивости при рассказах ни он, ни я не испытывали. А случались и «казусы» в рассказываемом. И здесь (полная научность!) мы должны отметить набегающий штрих: «Рассказывать — рассказывай, но не взгляни!» И еще: «о третьих — да: но без перехода в ты». В рассказах о поле, если перейти мыслью к мировой литературе, есть «они» и «он», за забором и не видно: но тотчас же паралич и невладение членами, в виде неодолимого стыда, являются, как только разговор или беседа коснется местоимения второго или первого лица. — «Ну, а как это у вас?» — «А вот, со мною был раз случай»... Речь обрывается. Невозможно ни говорить, ни слушать.
«Слушание» и «речь» возможны лишь, если разговаривающие переступят какую-то разделяющую их линию, если уже до разговора — в знакомстве, в общении — они страшно и совсем особенным образом приблизились друг к другу, коснулись какими-то «краешками», как две капельки воды, сливающиеся между собою; когда в точке прикосновения появилась «общая душа», «одна душа», — может быть, третья и новая по отношению к их двум. Такой близости совершенно нет и не может быть между лицами одного пола, — но между лицами противоположного пола она бывает и вообще легко возникает. Отсюда поразительное явление. Между мужчиною и мужчиною (и, кажется, между женщиною и женщиною) совершенно не бывает «таких разговоров», и как-то их совершенно нельзя представить себе; абсолютно никогда «любопытства в отношении этой темы» между двумя братьями, между двумя сестрами и — уже абсолютно никогда («чудовищно!»), если бы хоть мельком и шутя «этих вещей» коснулась в разговоре мать с дочерью, отец с сыном и т. д. Тут это так же исключено, как случай в Финляндии или в Луге!! Ничем так не мог бы оскорбить отец взрослого сына, мать взрослую дочь, — и так страшно пасть в своем авторитете отцовства и материнства, как если бы отец стал спрашивать у сына, «где он проводит поздние вечера», или мать дочь — «об интимностях ее влюбления». На этом основано то горестное и всеобщее, что «приходится узнавать от прислуг» и «от товарищей». Между тем это вековечно неизбежно, — ибо в отношении прислуг и товарищей хотя «вуаль» есть, но она не так страшно уплотнена и неразрывна, как между детьми и родителями. «Вуаль пола» между детьми и родителями страшно плотна, толста, непрозрачна, непереходима! Это не «вуаль», а каменная стена, хотя она есть именно «скрывающая все вуаль»...
Между тем разговоры о «бывающих случаях», хотя все с отнесением к «он» и «они» (вуаль),— бывает, есть и наиболее беструден между, положим, женатым и замужнею. Разные полы, т.е. отсутствие абсолютного запрещения любиться и общиться, — и разговор есть. Возможность почувствовать в сердце — «он мне нравится», «она мне нравится», — и беседа льется легко. Вуаль очень разрежена. И наконец образуется «симпатия». Если она становится очень сильна, если она дошла до поцелуев, переступила за них, хотя и недалеко, но далее, — тогда впервые возможно в этих темах перейти, наконец, к «ты», «я». Пол — открывается. Впервые! Впервые!!!
Что такое? Что за мир непонятных явлений? «Пристальный взгляд», «отвращающийся взгляд». Буслаев насторожен. Его старый ученый глаз весь мигает в ожидании какой-то «ночной совы» (птица, посвященная Палладе-Афине), которая «все знает». Что скажет птица человеку?
Птица скажет следующее:
Розанов оттого не смотрел на Шперка, что ему действительно нет дела до этого, что это к нему ни в какой степени не относится, — космически не относится. Потому-то, что не относится, — ему было отвратительно взглянуть. Можно представить купающуюся невдалеке девушку: она бы взглянула, но уже не скользнув нечаянно, чего так боялся Розанов, а пристально и любопытствуя.
Сестра, — о, нет: не взглянула бы! Мать — ни за что!! Как Розанов. Но совсем чужая, новая — да! да! Возможно, бывало.
И птица продолжала бы:
Взгляд сюда или производит непереносимое, отвратительное, неловкое впечатление, если глаз во лбу того, кому до этого дела нет, космически — нет. Но кому до этого есть, и притом космически есть, дело — тот не только совершенно легко взглядывает, но испытывает влечение взглянуть; а когда наконец глаз упал — он становится пристальным. Т. е. каким-то «знающим», «особенно видящим», «проницательным»; как бы заходящим «внутрь» и «вглубь».