Юность в Железнодольске
Шрифт:
Вячеслав поднялся с колен. Он ощущал присутствие Леонида и Коняткина. Неловкостью охватило душу. Намеревался выразить чувство какого-то небесного обожания, а получилось, что ожесточил Лёну, наверняка оскорбил Коняткина: похоже, что он небезразличен к ней. И конечно, вверг в грустное недоумение Леонида. Страдать о Тамаре, не простить ее ошибки, допущенной по девчоночьей безответственности, неискушенности или из-за чего-то подобного, и самому сорваться с таким шквальным легкомыслием, какое простительно лишь безвольному хлыщу.
Терзаясь недавней слабостью, Вячеслав продолжал топтаться на месте, пока не ощутил, что напряженное внимание, исходившее к нему со стороны коняткинского двора и державшее его в своем досадливом поле, не ослабело. Не желая оборачиваться, дабы проверить, что Коняткин убрался в дом, а Леонид ждет, он сосредоточил внимание на части того малого пространства,
Ушел Леонид. Освободил от необходимости... Да просто передалось: надо уйти. Остаться для укора, когда ты сам себе укоризна, равносильно надругательству. Только озлобишь... Он-то не озлобляется, Вячеслав, но, пожалуй, взвился бы. А Коняткин, из-за чего он ушел? Ревность? Возмущение? Да что же это? Что же? Зачем жить, если докатываться до поступков, кажущихся постыдными, невообразимыми самому себе?
18
Зубы Леонида гляделись как зубы счастливчика: все до одного целы, эмалево-белые, точно он только тем и занимался, что надраивал их самоновейшими пастами, придающими им блеск и прочность. Как-то у него нарвала десна, и врачиха, дабы вылечить ее, просверлила с испода верхний резец. Потом она заделала норку в резце, но пломбы там плохо держались. Из-за этого Леонид говорил с пришепеткой, а когда свистел, шугая голубей, то свист получался жужливый.
И теперь, хотя всего лишь звал Вячеслава к мотоциклу, он свистнул жужливо. В свисте зятька почудилось Вячеславу бесшабашное мальчишество, и это маленько взвеселило его и поослабило нежелание идти во двор Коняткиных.
Что-то в нем было от безотрадного человека, когда он брел на пристальные глаза Леонида, уже сидевшего за рулем.
— Пошевеливайсь! Бодрись! — крикнул Леонид и просигналил.
Едва собрался Вячеслав лезть в люльку, из дома вышли Паша Белый и Коняткин. Старик обнял правой рукой один из столбов, подпиравших навес над крыльцом, и загляделся на нефритово-зеленую вдоль горизонта дугу закатного света. Задержка Паши Белого на крыльце заставила Вячеслава обратить внимание на столб. Он не был витым, каковы обычно поднавесные столбы. Из него поясами выступали головы птиц: филинов, попугаев, голубей, ворон, орлов. На другом столбе были вырезаны головы тех же птиц. Вячеслав спросил старика, просто так он вырезал головы этих птиц или со смыслом.
— Просто так карася не съешь: косточки нужно выбирать, иначе подавишься.
Ответ Паши Белого показался пренебрежительным. В этой пренебрежительности ему примнилось осуждение, разочарование, а как их результат — жестокость безразличия. Собственно, другого и нечего было ждать. Кабы они считали его ч о к н у т ы м, тогда бы, может, проявили снисходительность. А то ведь он нормальный. Коль так, значит, ферт, бесстыдник, ветродуй и ничего, кроме презрения, не заслуживает.
Заблуждался Вячеслав, заблуждался. Из-за стыдобы, когда она наваливалась на его душу, он подменял отношение людей к нему своим личным отношением. Ошибки восприятия, как и самовосприятия, многоразличны и зачастую таят в себе разрушительную для сознания опасность. Но эта ошибка восприятия, о которой Вячеслав не догадывался, была спасением для него, как и спасительна она для большинства чистых людей, потому что ее обусловливают муки совести, противодействующие нравственной порче человека.
Паша Белый думать не думал о том, что вообразилось Вячеславу. Он, в отличие от многих стариков, помнил себя парнем и все еще сохранял способность судить о молодости по свойствам, присущим именно ей. Паша Белый, которого огорчало, что Лёна живет соломенной вдовой и что никак ей не встретится молодец, какой бы перешиб безнадежное ее
ожидание, обрадовался влюбчивости Вячеслава. Когда-то он сам был влюбчивым: «Как что, так втрескался!» Шалел при этом, по его же определению, ально марал осенью, во время гона, и устирывали его парни-соперники до полусмерти, и он бил их в подрез чем попадя: кол подвернулся — колом, палка для игры в лапту — палкой, чересседельник — чересседельником. До недавней поры Паша Белый надеялся: отслужит армию Колька, глядь, и завяжется промежду ним и Лёной узелок, а там и поженятся. Хлестать за Лёной Колька хлестал, поди-ка домогался, да без успеха, а супружество в башке не держал: я-де гулеван, не отшастал свое. А на самом деле, по догадкам Паши Белого, ни у Кольки, ни у Лёны не было друг к дружке стремления, которым, если кто им обуян, тех не обуздать, а коль это стремление их спарует, то навсегда. Жалковал Паша Белый, что не этак деется, как он желает, а положения не исправить: умом да благим намерением страсть не заменить.«Куда как ладно Лёнушка подвернулась! — думал Паша Белый, опять завораживаясь закатным светом над горизонтом. — Должно ж и золотенам везти. Как мокрохвостка — счастливица. Должна ж справедливость быть».
Резкий уход Вячеслава от крыльца и твердое таханье мотоциклетного мотора оборвали стариково созерцание. Он поспешно спустился по ступенькам, чтобы проводить отъезжающих.
— Я чё-т не так про столб разъяснил? — прокричал он в ухо Вячеслава.
— Слишком обще, Павел Тарасыч. Головы птиц... в них есть обозначение?
— Простецкое. Лебедь ли, голубь, по-нашему, по-народному, — любовь и верность. Попугаи. Дак, известно дело, они чё услыхали, то талдычат, и я от себя тоже дополнял. И не согласен кое с чем. Совы считается — мудрость. Мой опыт: оне обыкновенные, днем — даже глупые. Сидит на копешке, вертит башкой навроде беспонятливого дедушки, от старости беспонятливого. Совы, они у меня с другим: тайны во время темени, уловки, нападения. Все спит, они шныряют. Сонных когтями цапают. Вороны — во кто умен! Промзительно! Об нас все соображают. Этих не замай. Держись около, кормись, дальше — ни в коей мере.
Леонид да чтоб не навострил слух, когда речь идет о птицах, да чтоб не вставился, такого не могло случиться.
— Автономное существование, — подвел он итог. — Павел Тарасыч, у меня в саду голубятня.
— Славно знать.
— Я с голубями с малолетства. Выражусь не ради бахвальства: психологическую структуру голубей по полочкам разложу. Моя практика позволяет заключить вывод: голуби — люди в перьях. Домашние прежде всего. Но это сгусток вывода. Как там в операх?
— Увертюра.
— Правильно, шуряк. Увертюру я проиграл один за весь симфонический оркестр. Значится, Павел Тарасыч, дикий голубь опять же к нам, к людям, лезет. Навязывается силком под нашу опеку, в нахлебники. Вороны, вороны, галки — нет. Около, возле, в сторонке. Ваше наблюдение — вполне точное. Мы, мол, рядом, но в независимом суверенитете.
— Согласен, ни в коей мере не мешаются. Правда, падаль учуют — тут...
— Закон, Павел Тарасыч, природного предназначения. Хочешь не хочешь, что сидит в тебе, от того не отвертишься. Это прибавка к увертюре. Сама опера в таком наблюдении. На окраине садов ведется воронье. Хожу наблюдать. У нас система жизни, у них не в том ракурсе, но, конечно, система отношений. Прошлой весной выглядел. Они моногамией держатся: муж — жена. Холостяки в стае вместе, промышляют в повседневности отдельно. Здесь самая опера и содержится. По моим заключениям, женского пола у них меньше. Самцы соперничают из-за самок, по двое. Самка сидит, наблюдает. Они взлетят, выкручивают своего рода фигуры высшего пилотажа. Иной раз не то что бочку, дроссель какой-нибудь вымудрят в полете. Голуби — летчики, точные фигуры выполняют, вороны фантазируют. Не сразу, после турнира. Смелое состязание выбрали: с выси, из зенита, камнем падают и должны сесть на макушку столба. Кто ниже распахнет крылья, ловчей торкнется на макушку — тот победил. По нескольку раз состязались. Победил, у которого штаны длинней да космаче. Который в мини-штанах на него кинулся. Самка встала на сторону победителя. Трепку ему задали — будь здоров. Рыцарская честь не хухры-мухры, а мухры-хухры.
— Лень, ты увел Павла Тарасовича от резного столбика к электрическому столбу.
— Увел? Найн, как шпрехают немцы. Подкрепил Павла Тарасыча: врановые — мудрый народ, значит, они выражают один из ракурсов ума природы и всемирного существования. Поехали, Слава. Собирались ведь засветло вернуться.
— Теперь уж ни в коей мере засветло не вернетесь.
— Ну, народ, спасибо за словоохотливость. Уронили мне в ум по зернышку-другому. Авось и колос дадут.
— Целое поле, дед.