Юность в Железнодольске
Шрифт:
Кокосова гладила его по жестким волосам и, едва его голос приутих, сказала:
— Кабы мать не померла. Беги, вызывай «Скорую».
Он побежал к участковому Порваткину. Меня отправили на ручей — нарубить льду.
Канава была толсто покрыта затверделым снегом. Покамест докопался до льда, я весь парил, как вода котлована. Набил резиновый пузырь морковно-красным льдом, отдающим терпкостью горной глины. Чем круглее становился пузырь, тем истовей верил я, что этот ручьевой лед целебней речного; в нем есть пылинки магнитного железняка. Старики не станут зря говорить.
— Крепкий лед, красный
Матрена очнулась, попросила убрать с груди лед и начала причитать:
— Лебедушка-свободушка, в каком небе летаешь, по каким морям плаваешь? Прилети-приплыви на денек. От порухи-несчастья, недоли-кривды ослобони... Надюшеньку мою выпусти, дите мое, в нужде рощенное, в холоде холенное, мыльнянкой-травой мытое, деревянным гребнем чесанное...
Кокосова сердито вытряхнула в ведро подтаявшие льдинки.
— Ты вот что, баба. Ты не распаляй себя причетом. Лежи помалкивай.
Она отбросила дверной крючок, впустила заиндевелого Колдунова. Он дозвонился до «Скорой помощи». Кареты не будет. Прибыл новый эшелон раненых, и кареты возят их в госпиталь. Диспетчер посоветовал отвезти мать на трамвае в заводскую больницу в Соцгороде.
— Ты вот что, баба, — сказала Кокосова, — ты в поликлинику поедешь. Может, что лопнуло у тебя в сердце. Положат в больницу — срастется.
Начали прикидывать, как доставить Матрену в поликлинику. На трамвае не получится: едет со смены народ. Значит, везти на салазках. Но каким путем? По шоссе долго, прямиком через горы — трудно.
Колдунов настоял: прямиком.
Взяли у Лошкаревых маленькие розвальни со стальными полозьями. На этих санях они вывозили навоз. Полина Сидоровна принесла тулуп. Закатали Матрену в тулуп, вынесли, положили.
Поначалу идти было легко: розвальни скользили по наледи. Мы даже припустились бежать и с мальчишеским легкомыслием припрыгивали и гикали.
Когда землянки остались справа, мы сразу почувствовали тяжесть саней: подъем стал круче и тормозила заводская сажа.
Останавливались. Широко разевали рты.
У каждого прытко скачет сердчишко. А Матрена молчит. Страшно наклониться, чтоб послушать, дышит ли. Заметив парок, пробивающийся сквозь космы тулупного воротника, радостно переглядываемся, тянем сани дальше.
Перед войной Колдунов был почти таким же коротышом, как и Лелеся Машкевич, он медленно подавался вверх, и все-таки перерос того на голову и заметно раздвинулся в плечах. В голосе его то пробивались, то пропадали басовые звуки.
С сестрой он старался не глотничать. Совсем не пререкаться не хватало терпения, но делал он это сдержанно, на полушепоте: она как-никак окончила курсы поваров и работала в столовой.
Вечерами у них собирались девушки, парни, подростки и мелюзга лет с десяти. Своих врагов Колдунов не пускал. Он заранее готовился к тому, как будет давать от ворот поворот кому-нибудь из недругов и что при этом скажет. Реплики отпускал ехидные, заковыристые, беспощадные.
Душой колдуновских вечеров была Надя. То сказку выдумает, то спляшет, то затеет игру в телефон.
Мы танцевали под патефон, а под гитару плясали. Заслышав звуки «Цыганочки» или «Вальса-чечетки», Колдунов подтягивал сосборенные голенища
великоватых ему хромовых сапог (прислал старший брат),выпрыгивал на середину комнаты. Если был на нем пиджак, он швырял его на кровать, просил сестру повторить выход и поворачивался ко мне:— Сережа, сбацаем?
Не дождавшись ответа, хлопал широкими, как блюдца, ладонями, обрушивал их, соединив клином, на грудь и, легонько, пружинисто подскакивая, шел по кругу; потом руки, прищелкнув пальцами, скрещивались и пошлепывали по плечам, вторя перестуку.
Чуть помедлив, начинал хлопать ладонями и я. Выход уже заканчивался, поэтому после хлопков я бил ладонями то по одной подошве кирзового ботинка, то по другой.
— В темпе! — кричал, ярясь, разрумянившийся Колдунов.
Надя быстрей подергивала струны.
Не будь Колдунов противно самовлюбленным человеком, я раньше его сходил бы с круга и откровенно признавал бы, что мне с ним не тягаться. Однако я не оставлял круга в никогда не говорил ему, что он пляшет лучше, чем я. А плясал он хорошо. Не просто щелкал — щеголевато, картинно, жмурясь от страстности, которую вкладывал в эту дробь пальцев. Не просто хлопал — то стрелял, то шелестел ладонями, щелкал пальцами, будто деревянными ложками. Несоразмерность его ладоней и приземистой фигуры (как непропорционально ей было у него все — нос, уши, губы) наводила на мысль, что он специально создан природой для этой пляски.
Иногда Надя и Толька пели. Она сидела на высокой кровати. Так ей было удобней аккомпанировать и петь: возвышаясь, она видела всех, а все ее.
Надя всегда пускала по плечам и рукам розовый с зелеными звездами газовый шарф. Его взлеты, трепет и колыханье, а также то, что ее голые золотистые руки светились сквозь шелк, придавало очарование и ей самой — бледной, носатой, губастой, с пористой кожей, — а главное, ее пенью и гитарным перегудам и рокотам.
Колдунов пел стоя, поглаживая хромированную кроватную шишку. Как в пляске, он отдавался пению без остатка, блестя глазами, никого не замечая, слушая свой голос и придавая ему неожиданно берущую за душу силу.
Тянем сани, надрываемся. Вот наконец колючая загородка, бараки. Когда-то здесь жили немецкие инженеры и техники. Я видел их и здесь, на горе, и на прокате, где они работали. Почти все длинные, очкастые, молчаливые.
Недавно у Перерушевых зашел об этих немцах разговор. Полина Сидоровна работала судомойкой в их столовой.
— Всякие среди них были, — вздохнула она, — и люди и нелюди. Коммунисты были, ничего о них не скажешь худого. Ничего. Но и фашист был. Молодой, белобрысый, носил черную куртку из кожи. Наденет куртку, глазами верть-верть, чисто ворон.
Мимо бараков, среди пятистенников Коммунального поселка, мы спускались легкой рысцой. Розвальни скользили сами, мы бежали обочь.
Вот дорога, уходящая горбато к пруду. Новая цепь холмов, куда чаще облепленная землянками, чем наши Сосновые горы. Надо перевалить эти холмы.
Дорожка посыпана каменноугольной золой, сани туго волокутся, скрежещут полозьями. Шучу ради бодрости:
— Толик, я сейчас язык на плечо вывалю на манер английского сеттера.
— А я, как Бобик, выпялю язык. На нижнюю губу и промеж клыков.