Юность в Железнодольске
Шрифт:
Саня Колыванов достал из пачки папиросу «Прибой» и прятал ее в рукаве фуфайки, стесняясь закурить при женщинах. Когда он в счастливом состоянии: выигрывает ли голубей, осадит ли чужака, сделает ли кому-нибудь что-то доброе, — он всегда сладко затягивается махорочным или папиросным дымом, растроганно вертит выпуклыми глазами. Я шепнул ему, чтоб он не боялся и закуривал, но он только двинул бровями в сторону женщин и сглотнул слюну.
Лелеся скатывал рулончиком теплый шарф. Как бы разахалась Фаня Айзиковна, увидев сына голошеим!
Радостный Колдунов рассказывал
— Сейчас бы парню шерстяные носки, — вздохнула Дарья. — Мой муж тоже крупный был. Лапищи во! — Отмерила чуть ли не полметра сумеречного барачного воздуха. — До прошлой зимы лежали мужиковы шерстяные носки. Распустила на варежки детям. Может, у кого найдутся носки?
— Нет, — сказала Фаина Мельчаева, заматывая состиранные руки в концы головного платка.
Женщины завели казаха в комнату Дарьи Нечистой Половины... Там стащили с него янтарно-рыжий треух и фуфайку. В комнату набилось великое множество мальчишек и девчонок, однако Дарья выдворила всех в коридор, кроме Сани, Колдунова, Лелеся и меня. Спирт закрывал донце четвертинки на палец. Фаина развела спирт водой, слила в жестяную кружку, заставила казаха выпить. Он задохнулся и долго кашлял, потом захмелел. Виновато-благодарно вглядывался в лица присутствующих. Вдумчиво осматривал комнатное убранство: тощие кровати, лавку, умывальник, отштампованный из красной меди, грубо сколоченный табурет, ядовито-синий от кобальтовой краски стол. Вероятно, он пытался постичь это несоответствие между обстановкой жилища и заботливостью многодетной женщины, обежавшей все барачные комнаты в поисках еды для него.
Он съел печенные в поддувале картофелины, вяленого карасика, половник салмы — кругляков теста, сваренных в воде, — вычерпал ложечкой и выскреб хлебной коркой граненый стакан розового кислого молока. Фаина Мельчаева, склонившись над печью, кусала сахарными щипцами плитку закаменелого черного чая, и крупинки падали в парящий кратер эмалированного кофейника.
Казах показывал на плитку чая и прищелкивал языком.
— Уж знаем, чё вы любите. Вы бы все чай дули, а наши все бы глушили водочку. Зовут-то как? — сказала Дарья.
— Тахави.
— Мудрено. Забуду. А как по-нашему?
— Ти-ма.
— Тимка? Хорошо! Так куда тебя, Тимка, в такой мороз несло? Да в эдакую погоду волк из логова носа не высунет.
— Миня друг шел. Друга ночевал, завтра вместе работу бежал.
— Не из-за работы, поди, шел, чтобы вместе на нее идти? Покушать у друга надеялся? Так?
— Ага, тетя. Карточки миня тащили. Хлебный карточки.
— Продал, поди!
— Тащили.
— Ах, беда с вами. Жил ты, Тимка, небось у себя в жарких краях, как туз.
— Миня арыки рыл.
— А сейчас где работаешь?
— Домна... Пути...
— А, пути возле домен в порядке держите. Работенка не сахар. Ну да на войне еще хуже. Да чё ж ты, голова садовая, жизнь не берегешь? И карточки потерял или там продал, и в плохих обутках но крещенскому морозу поперся? Посмотри, ботинки-то
твои чуть дышат. И в одних тонюсеньких портяночках... Голова! А так ты, Тимофей, видный из себя мужчина. Почто не на фронт взяли, а в трудармию?— Миня верблюд падал. Спина ломал. Два года больница...
— Ясно, Тима. Беречься тебе надо. С морозами не шуткуй. Россия! Воробышки вон — выпорхнули из гнезда и хлопаются в снег.
Железнодольск обслуживало всего несколько карет «Скорой помощи», приезжали они в особо тяжелых случаях: расход горючего был строго ограничен. Послали мальчишек в милицию. Пока втолковывали им, что надо сказать оперуполномоченному, да пока они ходили, Тахави вдосталь напился чаю.
На вызов явился сам оперуполномоченный Порваткин. Его сопровождал рослый младший сержант Хабиуллин. У обоих был вид людей, привыкших вести себя по-хозяйски в любом жилище Тринадцатого участка и в какое им угодно время дня и ночи.
— Где здесь жареный-пареный? — бравым голосом спросил Порваткин, уставясь на Тахави, разомлевшего от тепла, сытости и женского внимания. — Надевай, джалдас, меха. И пойдем. Смотрю, загостился у баб, как медведь в малиннике.
Пальцы рук плохо слушались казаха, с трудом завязал тесемки треуха. Портянки ему накручивали и ботинки натягивали Саня и я.
Полностью одетый Тахави вспомнил о деньгах, попытался засунуть руку под фуфайку. Дарья Нечистая Половина засмеялась.
— Подь ты к лешему, беспонятливый. Заладил: «Деньга, деньга». Завтра хлеб не на что будет выкупить. Пригодится тебе твоя сотенная. Шагай с богом и с товарищем Порваткиным.
У Тахави подгибались и дрожали ноги: было больно стоять. Порваткин и Хабиуллин повели его, взявши под мышки.
Когда спускались с крыльца, Тахави оглянулся на провожающих его женщин и детвору, но Порваткин приказал ему не вертеть башкой, и тот, ступая, как водолаз в свинцовых башмаках, пошел дальше.
Лелеся, Саня, Колдунов и я стояли плечом к плечу.
Снег сухо скрипел под обутками бегущих в ночную смену заводских рабочих. То сжимались, то расширялись вокруг луны радужные кольца.
Глава четвертая
Колдунов перестал ходить в школу, но целыми днями не бывал дома: то навещал мать, то ждал возле милиции, когда Надю выведут на прогулку.
Однажды он постучал в нашу дверь воскресной ранью и вызвал меня в коридор.
— Сегодня сеструху судят. Просила прийти. Пойдешь, так минут через пятнадцать будь на крыльце. И Елю позови.
Он был насуплен, бубнил простуженным голосом, губы двигались рыхло — наверно, от усталости и обиды. Мне стало жалко Тольку, я обнял его. Он хмыкнул.
Небо нежно розовело. Облака походили на гусей. Горы, мягко синие со стороны Тринадцатого участка, светились на макушках. Погода — только бы восторженно переглядываться с Леной-Елей. Погода — только бы прыгать по сугробам и валяться в снегу от радости. Погода — только бы плести веселую несусветицу, хохотать до колик, шляться там, куда принесут ноги. Но мы трое шли понуро.