Юность в Железнодольске
Шрифт:
Валя принялась просматривать пластинки, выбрала, подала Косте. Он закивал, приветствуя ее выбор, осмелел, и они под торжественный звон колоколов стали вышагивать вальс-бостон.
Возвратясь в комнату, Надя Колдунова отозвала Валю к окну. Кое-что я расслышал. Нюрка грозилась устроить скандал, если Валя не уйдет.
Валя оделась и вышла. Костя помешкал, щелкая в кармане портсигаром, потом схватил шинель и тоже выскочил.
— Заваруха — это по мне! — воскликнул Вадька. — Веселись дальше, народ!
Я подкрутил патефон, завел румбу. Катя и Вадька танцевали быстро, с подскоком. Расстроенная Надя согласилась было танцевать с Толькой, но он сопел, спешил, спотыкался об ее туфли, она рассердилась,
— Ждешь своего Сереженьку? — отомстил он.
— Жду. Тебе что?
Давеча, когда я вошел к Мельчаевым, она приветливо меня встретила. Пока не появилась Валя Соболевская, мы то и дело встречались глазами. При Вале я как будто забыл про Лену-Елю, но все время был неспокоен и помнил: я должен кого-то найти. Во время танго, когда я рассматривал Валю и огорчался, что разлюбил ее и, наверно, больше никогда не полюблю, Лена-Еля сидела на сундуке, как-то поджавшись. Зверек, прямо зверек! Я догадался: В а л я! Но что это? Зависть к красоте? К одежде? Теперь же, едва Лена-Еля ответила Колдунову: «Жду. Тебе что?» — я подумал, что появление Вали раздосадовало Лену-Елю потому, что она решила, будто Валя пришла по мою душу.
Растрогался. Позвал ее танцевать. Она отказалась. Наверно, не простила танго с Валей или скорее всего то, что я подошел к ней с ласковой снисходительностью, как к малолетке.
Выскользнул в коридор покурить. Мимо, остервенело двинув меня матрацем, пролетела Нюра Брусникина: перетаскивалась к своим родителям. Я обрадовался: может, Костя развяжется с ней? И вообще хорошо уж то, что она перетаскивается.
Чтобы успеть на поезд — до вокзала час езды трамваем, — мы вышли из барака с большим запасом времени. В муторной трамвайной тряске я совсем потерял настроение. Лена-Еля не поехала на вокзал. Костя ушел из барака раньше нас, один. Сказал, простимся у поезда — наверно, зайдет к Вале. Вадька и Катя пробились вперед: уединились от своих среди чужих. Надя Колдунова мается: может, боится, что Нюрка подумает, будто она нарочно привела Валю Соболевскую. Мне было неприятно и то, что Соня Шумихина щеголяет в белой пушистой дошке, выигранной Тимуром у «аферистки». Я всегда жалел Соню: кривошеяя. Но когда я видел ее в дошке, то сильней, чем ее, жалел «аферистку».
Выпрыгивали из вагона в снегопад. Трансформаторную будку и вокзал мгновенно запахнуло рыхло-белой завесой. Густота снега была такая, точно он находился в небесных бункерах, и вот открыли сразу все затворы, и снег мощно вываливается оттуда, а также сыплется враструс от трепетного действия вибраторов. Не знаю почему — снег меня оживил. В тот момент, когда я следил за хлопьями, осыпающими мою шинель, явилась отрада; пока мы брели к вокзалу, она укрепилась в душе, и меня не опечалил даже вид неподвижной толпы возле закрытой перронной калитки. Немного погодя, в движении людей, хлынувших на платформу к зеленому пассажирскому поезду, я даже развеселился.
Вадька Мельчаев, который юркнул ко мне, приотстав от Кати, стал просить, чтобы я следил за Катей и извещал, не гуляет ли она.
Я чуть не засмеялся. Чудно! Катя до его жениховского возраста наверняка замужем будет. Ну да ладно! Раз влюбились друг в друга, может, и подождет.
Перед тем как влезть в набитый пассажирский тамбур, Вадька погрозил мне маленьким самоуверенным кулаком.
Костя появился, незадолго до отправления наезда. Шел расстегнутый, блаженный, он забыл, куда дел билет. Охлопывал свои многочисленные карманы, раздражая проводника, увещевавшего искать внимательно. Билета перед посадкой Костя так и не отыскал. А, не беда, в вагоне найдет! С нами, мальчишками, обнялся, девчонок поцеловал.
Часто я ловил
себя на чувстве бесконечности этой войны. Она, должно быть, уже без нас кончится.Едва ушел поезд и образовался простор, в котором шуршал поредевший снег, я вдруг ощутил, что все скоро завершится, не совсем скоро, но все-таки скоро, — и жизнь начнется счастливая; без торопливо-жадных чувств, без неожиданных перемен в душах, без расставаний, не предвещающих встречи. Жизнь будет, конечно, еще лучше, чем перед самой войной, когда железнодольцы стали заметно радостней и добрей и можно было купить свободно не только черный и серый хлеб, но и белый, а также приобрести без давки отрез сатина, сукна или коверкота.
И что-то в то послевоенное счастье войдет удивительное, чего сроду, наверное, не происходило!
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
Возвратясь из ремесленного училища, я сбросил бушлат и шапку — и сразу к Колдуновым. Думал: у них уже собрались девчата и ребята, сидят суеверно-тихо, в полутьме. Вздрагивает желтое пламя свечи, чугунно-темные лица склонены над фанерой, крытой лаком, пальцы легонько толкают по кругу цифр и букв нагретое, тонкого фарфора блюдце; Надя, вытягивая губы, шепчет: «Княжна Нина, ты не сердись, что часто вызываю...»
Я не верил в духов, но с удовольствием просиживал часами над спиритической фанерой. Занятно наблюдать за каждым, кто предается таинству общения с духами. Когда на донце блюдечка сгорала скомканная бумажка и все начинали вглядываться в тень, которую она отбрасывала, то обязательно видели силуэт, кого вызывали.
Я постучался, как уславливались, и вдруг услыхал плач. Открыл дверь. Лежа на кровати в чесанках, овчинной безрукавке и толстой клетчатой шали, горько плакала Матрена Колдунова. Навалясь на кровать и уткнувшись русой головой в чесанки матери, вздрагивал плечами Толика.
Из переднего угла весело смотрел на меня сквозь стекло фотографический портрет парня в толстом танкистском шлеме. Екнуло сердце: наверно, на Макара похоронка.
— На кого ты нас... — голосила Матрена. — Как мухи, поколеем без тебя.
Я замер, прислонясь к печке.
— Господи милостивый, не хуже других себя ведем, не больше других грешим...
— Мамка, не реви, — глухо бубнил Толька.
— Уйди, губастый. Нет у меня теперь надежи. Макара убьют, Надя пропала, ты, балбес, не шьешь, не порешь. Уйди.
Матрена негодующе шевельнула чесанками, в которые Колдунов упирался головой. Он отпрянул от кровати, начал торопливо утираться подолом рубахи. Лицо, только что плаксивое, стало злым.
— Чего надо? — закричал на меня. Зеленоватые жилы вздулись на его шее.
Я шагнул к двери и остановился, окликнутый Матреной.
— Сережа, погоди, может, присоветуешь. — И к сыну: — Ишь, буркалы-то вывернул. Без людей в горе быть — избави боже. Ну в кого ты? Отец золотой был. И Макар. И про меня сроду худого... Надюшка изо всех нас... Сережа, с Надюшкой у нас беда. Девушка забегала, в паспортном столе работает. Арестовали Наденьку. В кэпэзэ сидит.
— Девушка что сказала?
— Не знает. Надюшку привели в милицию. Девушка в коридоре была. Надюшка ей записку. Не перевелись добрые души. Разыскала нас. Вот мы и узнали... Цо делать-то, Сережа?
— Пойти в милицию.
— Скажут?
— Должны.
Она заковыляла с авоськой по беззвучному жесткому черному снегу среди длинных серых бараков и дощатых уборных, побеленных хлорной известью.
Передачу у нее не взяли: только после суда.
На ее вопрос — за что? — следователь ответил: «По работе, мамаша... Разберемся. Узнается».