Юность в Железнодольске
Шрифт:
Бабушка ворчала, когда я ложился на ватное одеяло, которым была закрыта кровать. («И так одеяльчишко еле дышит»). Но я все-таки лег на неразобранную постель.
Я открыл томик Джека Лондона; выменял на горбушку хлеба на барахолке. Теперь не помню всего, о чем тогда читал. Остался в памяти каньон с туманами, с лесом, полным птиц, с алмазно-звонким ручьем.
В дурном настроении я беру книгу и читаю. Сквозь то, что происходит в книге, или под воздействием ее страстей и мыслей я думаю о своем.
Я кажусь Лене-Еле самым лучшим среди наших ребят, а Тольку это ожесточило. Я рад, что Лена-Еля нравится ему. Так и должно
Как и когда получился перекос в людской натуре? И наверно, ничто и никто не сможет выправить этого? Разве нельзя было послушать Льва Толстого? Он доказывал: ни к чему войны. Он доказывал: любой народ уважает другой народ, и если между ними возникнут трения, пусть выйдут от каждой армии по солдату и договорятся. Не послушали Толстого. Опять кровопролитие. И всему виной немцы... У них ведь грамотных сколько! Наверняка они читали Толстого. И ничего не сделали, чтоб в Германии не встал над всеми фашист Гитлер, да еще множество поперло с ним заодно. Не присоединись они к нему, ничего бы он не мог сделать и его бы в два счета скрутили.
Как так: быть грамотным и направлять свое образование на убийства? Как так?! Ненормальный мир. Покореженный мир. Прекрасное существо человек. Запутанное существо человек. Гнусное существо человек.
Я с благодарностью вспомнил о Косте Кукурузине. Он воюет где-то под Тербунами. Это он стронул во мне думы, рассуждая о том, как наша страна жила до войны и в какое положение и почему она попала в начале войны.
Неожиданно постучалась и вошла к нам Лена-Еля и тихо спросила, о чем я думаю. Я ответил. Лена-Еля задумалась, и тут же я понял, что она и сама размышляла о чем-то похожем. Мы стали наперебой говорить, с восторгом отмечая для себя, что сходимся во всем.
Глава третья
Мы катались с горы на лыжах, радуясь своим прыжкам с яра на лед рудопромывочной канавы.
В тот памятный день мы, как всегда, катались вчетвером: Саня Колыванов, Лелеся Машкевич, Колдунов и я. На гору мы всходили непрытко: бил лобовой ветер, задевал по щекам, будто наждачной шкуркой. Путь был обычен: маяк, колючая, под током, изгородь полигона, край обрыва и твердый снег над красно-желтым льдом рудопромывочной канавы.
Я первый поехал по запорошенной лыжне, стремительно набирал разгон. Увидел вдалеке над металлургическим комбинатом крахмально-белое облако. Каждодневно, кроме воскресенья, на моих глазах вертелись такие же вот блистающие облака, осыпающиеся то градинками, то радужной моросью на угольные турмы, на гвардию домен, на каменный куб воздуходувки.
После прыжка лыжи плотно щелкнули о снег, и я помчался по ущелью. Мои лыжи-коротышки встали торчком; на карельских лыжах, которые недавно продала бабушка, я бы устоял — они были двухметровыми... Поднялся и услышал свист. Колдунов летел над ущельем и свистел, прося освободить дорогу. Я отскочил к стене обрыва, и Колдунов пронесся ветром мимо меня. Вслед за ним, запахнув на лету фуфайку, приземлился Саня.
Лелесю пришлось ждать.
Но и он прыгнул с обрыва. Перед самой посадкой он разъединил скрестившиеся лыжи и удачно стукнулся на наст.Подъезжая к нам, Лелеся сказал:
— Братва, человек ползает.
— Где?
— На тропинке.
— Заливай... — не поверил Колдунов.
— Честно.
— Я б увидел с горы.
— Не всегда же ты все видишь.
— Я? Из наших ребят у меня самые большие глаза...
— Кто ползает? — прервал Саня Колыванов.
— Не знаю.
— Ну, тогда пошли, Лелеся. Пошли, Саня.
Я, Лелеся, Саня побежали по дну ущелья. Обрывы пестрели разноцветной глиной.
Удивительно, как уживаются в человеке такие чувства. Колдунов дорожит только своей матерью и сестрой Надей, а ко всем остальным людям, даже к нам, близким товарищам, нет у него ни сострадания, ни уважения.
Человек, которого Лелеся заметил с горы, ползал неподалеку от крутояра. Видно, хотел взойти по ступенькам, вырезанным в глине, но упал и скатился на берег — ноги не слушались, да и ступеньки обледенели... Зачем-то снял ботинки. Наверно, попытался оттереть ноги и не оттер, а только обморозил руки.
Он ползал вокруг своих ботинок. Руки и ноги были белы. Портянки валялись на тропе. По этой тропе, начинавшейся от барачных общежитий на том берегу пруда (километров пять отсюда), он и дошел до крутояра. Куда его несло в такой мороз? Да еще в бумажных портянках и расползающихся ботинках? Сидел бы в общежитии возле печки.
Ему было лет двадцать пять, и похож он был на казаха.
— Малшики, малшики... — В сиплом, дрожащем голосе слышалась надежда на спасение. — Малшики, деньга дам... На карман.
Мы бросили лыжи. Перевернули его на спину. Стали тереть снегом ноги. Никак не проступала на них обнадеживающая краснота.
— Бессмысленно, — сказал Лелеся. — Не ототрем на холоде. И сами обморозимся.
Связали лыжи. Взвалили его на них. Я быстро сообразил, что катить такого здоровенного дядьку будет страшно трудно: толкать можно лишь с боков и низко наклонясь. Вот бы сейчас лыжи Колдунова: широки, длинны, прочны, притом в их высоко загнутых носах просверлено по дырке.
Я бросился к ущелью. Колдунов стоял на выходе из него. Повезло! А я уже думал, что придется за ним бежать до водопада. Я толкнул Колдунова в плечо. Верткий, как кошка, он успел упасть на руки. Это связало его. Покамест я, навалясь на его ноги, расстегивал крепления, он корячился, отрывая грудь от наста.
Между лыжами Колдунова положили лыжи Сани Колыванова — тоже длинные. Связали обе пары. Саня и я вцепились в фуфайку под мышками лежащего на спине казаха, Лелеся придерживал его ноги.
Тяжел! Мы скользили по лестничной наледи, скатывались вниз, отдыхали. Он тревожился, что бросим его.
— Малшики, деньга дам, на карман.
Мы молчали. Саня натянул на руки мужчины рукавицы величиной в штык лопаты. Колдунов продел в носы лыж тонкий сыромятный ремень, а кончики завязал узлом. Лелеся обмотал своим широким вязаным шарфом его ноги. Я притащил пласт толя, поверх положили казаха.
С пруда по пути к Тринадцатому участку был крутой спуск в глубокий ров. На покатом краю рва я и Колдунов, натянув сыромятный ремень, встали с боков. На всякий случай нацелили лыжи правей железнодорожного тупика: поперек колеи — штабель шпал с двумя жестяными фонарями.