Юрий Долгорукий (Сборник)
Шрифт:
Что же касается Иваницы, то этот избалованный женским вниманием и благосклонностью парень, привыкший к таинственности в этих делах, был потрясён, ошарашен, растерян до предела, ещё там, в сенях, показалось ему, что это для него выставили сразу столько молодых и прекрасных суздальчанок, чтобы выбирал, которая понравится более всего, или чтобы кто-нибудь из них выбрал его, потому что он - самый молодой и пригожий, к тому же ещё он прибыл из далёкого Киева, который должен был бы светить своими золотыми соборами этим заброшенным за безбрежные леса людям, даже в их снах. Однако девчата не торопились выбирать Иваницу, они оставили его без внимания там, в сенях, не обращали внимания и здесь, за столом, хотя сюда входили и другие, новые и новые девчата, угощая всех, кто сидел за столом, не выделяя даже самого великого
Достойным удивления было ещё и то, что старый тысяцкий Гюргий стоял в конце стола, не садился, не собирался ни есть, ни пить, одновременно будучи здесь старшим не только над слугами, но и над князем, потому что сам Долгорукий почтительно обратился к нему за разрешением начать трапезу.
Тысяцкий наклонил в знак согласия голову, кивнул чашнику. Тот встал и тоже спросил не у Юрия, а у тысяцкого:
– Дозволишь, отец, сказать слово?
– Скажешь.
Чашник, принимая из рук то одной, то другой прислуги жбаны с питьём, с надлежащим умением и знанием разлил напитки каждому по вкусу и принялся рассказывать новую свою притчу, ясное дело, снова про коня и про князя:
– Жил на воле дикий конь-тарпан и бегал так быстро, что даже травы не успевали склониться у него под копытами, однако никогда не мог тарпан превзойти в быстроте оленя, бегавшего ещё быстрее, и тогда конь пришёл к человеку и сказал: "Помоги мне".
– "А как помогу тебе?
– спросил человек.
– Ведь у тебя четыре ноги, а у меня лишь две".
– "Сядь на меня, - сказал конь, - и вложи удила мне в губы и помоги догнать оленя".
Человек так и сделал. Сел на коня, вложил ему в рот железные удила, и конь догнал оленя.
Не забывай, княже, что мы твои кони, не бойся вкладывать удила нам в уста и будь всегда здоров, княже!
– Будь здоров, княже!
– крикнули все.
– Будь!
– Будь!
– крикнул и князь Андрей.
Только Ростислав, которому не вельми была по вкусу такая, по его мнению, слишком простецкая похвальба, не подал голоса, прикрыв серебряным кубком пренебрежительную улыбку.
Иваница же, огорчённый невниманием суздальчанок и воспользовавшись весёлым криком, поднявшимся за столом, попытался было ущипнуть одну из девчат, сделал это, как ему показалось, с такой ловкостью, что и сама девушка не заметила, чья это рука прикоснулась к ней, однако от всевидящего глаза князя Андрея ничто не могло укрыться, он замечал всё и, когда выпил за здоровье своего отца, наклонился к Дулебу:
– Знай, лекарь, что мы часто с дружиной и с жёнами веселимся, но ни вино, ни жены нами никогда не овладевают до беспамятства. Вели своему человеку, чтобы не распускал рук.
– Он волен услышать это не только от меня, но и от князя.
– Лекарь, - заговорил Долгорукий, видно заприметив, что между Дулебом и князем Андреем завязывается новая стычка, - будь веселее за столом, у нас не любят хмурых людей. Хмурым никогда не верим.
Дулеб улыбнулся.
– Вот так!
– воскликнул Юрий.
– Налейте-ка лекарю суздальского нашего мёду!
– Я улыбнулся, вспомнив слова одного святого человека, - сказал Дулеб.
– Такие слова всегда поучительны, - с вызовом, показавшимся неуместным и ему самому, промолвил князь Андрей.
– Что же сказал святой человек?
– вяло поинтересовался Ростислав, который изнывал от тоски за столом, ещё только сев за него, и не скрывал ни от кого своей тоски.
– Сказал, что тот, кто занимается лишь разглагольствованиями, скаканием и ржанием, уподобляется жеребцу.
– Это не наш святой, - засмеялся Юрий.
– Ибо почему бы он должен был так пренебрежительно относиться - не говорю уже к человеку - к жеребцу! А ну, чашник, не найдётся ли у тебя чего-нибудь про жеребца?
– Про суздальского?
– охотно вскочил чашник.
– Про суздальского!
– Притча такая. Да и не притча это, а быль. Продал один наш боярин, а кто - не скажу, боярину киевскому, а какому - тоже не скажу, ибо не бояре суть важны здесь, - продал, стало быть, наш боярин боярину киевскому буланого суздальского жеребца.
– Того, от которого моя кобыла?
– прищурил глаза Юрий.
– Может, и того. Ну, продал, и отвели жеребца в дальнюю даль, за Днепр, на сочные да сладкие травы,
слаще которых, говорят, нет в целом свете. Это так говорят, а я не знаю, ибо конём не был, если стану когда-нибудь, то, может, и попробую, тогда и другим скажу, какие это травы. Ага. Вот и стал пастись этот наш жеребец на тех травах да лакомиться, а уж где жеребец, то там и кобылица, ибо для того же и жеребец, чтобы возле него кобылицы были, а тут ещё и жеребец, купленный для известной работы, без которой перевелось бы всё конское племя. Так. Долго ли, коротко ли всё это было, с весны началось, а там и зима, и снега, и занесло наш залесский край снегами так, что и птица не пролетит. Но вдруг заржало, затопало возле боярского двора, застонала земля, ударили копытами в дубовые ворота. Выбежал боярин, взглянул: его жеребец! Пробился сквозь снега, оброс длинной гривой, одичал и разъярился, а дорогу домой нашёл, сбежал со сладких пастбищ, да только бежал не в одиночестве, а заманил с собой сотню, а то и целую тысячу киевских кобылиц - может, вывел с той земли всех боярских кобылиц, уже и неведомо, что он там им наворковал в уши на своём конском языке, а только отважились они пойти в другую землю, послушно следуя за своим повелителем. Вот каким был суздальский жеребец!– Да и ещё ведь есть такие?
– весело спросил князь Юрий.
– Сколько хочешь, княже.
– Есть, да и ещё будут!
Они сидели долго, встали из-за стола оживлённые, весёлые, даже Ростислав малость расшевелился и согнал с лица кислую усмешку. Дулеб пошутил, что перестаёт уже быть лекарем, ибо стал чревоугодником, а Иваница нетерпеливо выжидал, когда освободится от пристальных княжеских глаз и пойдёт спать, куда ему укажут, следуя за одной из тех девиц, которые будут нести свечу сквозь длинные тёмные переходы; чем длиннее будут переходы, тем больше вероятности, что по дороге может случиться что-нибудь приятное.
Снова распоряжался всем тёмнолицый Гюргий - тысяцкий, который, когда была убрана половина свечей, в полутьме казался живой окаменелостью, и если бы кто-нибудь сказал, что живёт этот человек на земле уже девятьсот лет, подобно библейскому праотцу, то вряд ли кто-нибудь стал бы против этого возражать.
– Тебе, княже, приготовлены кони, - сказал тысяцкий Долгорукому.
– Поедем со мной, - обратился Юрий к Дулебу и Иванице.
– Здесь оставаться не хочу. Спрячу вас в Кидекше.
– А что это такое - Кидекша?
– отважился спросить Иваница, будучи не в состоянии подавить своё разочарование. Снова куда-то ехать, бросать тепло, уют, бросать этих белолицых, глазастых, тонкостанных! Зачем и ради чего?
– Кидекша - село над Нерлью, а в нём - двор мой. Там спокойнее и надёжнее. Спрячу вас там. Ибо исчезновение ваше для меня и нежелательно и невыгодно. Вы исчезнете, а обвинение останется. А зачем оно мне? Сам ты выдумал, лекарь, обвинение, сам и снять должен.
– Веришь, что сниму?
– взглянул на князя Дулеб.
– Не верю, а знаю. Мы с тобой в этом деле равны. Ты никогда не видел монашка, и я тоже не видел. Равно как и сына дружинника.
Ехали в темноте молча. Кони шли легко и охотно, дорога показалась короткой - ещё не успели оставить за собой суздальские ворота, как забелели на высоком берегу над тихой речкой каменные строения, видно по всему - ещё и не законченные, не огороженные валами, ничем не защищённые, но если присмотреться вблизи, то довольно неприступные сами по себе: толстые могучие стены, высоко от земли узенькие окошки-бойницы, непробиваемость и непроницаемость, будто в лице слепого.
Не сказал бы Дулеб, что ему хотелось провести ночь (да и как знать, одну лишь только ночь!) в таком месте; немного успокаивало присутствие князя Юрия, которое могло обернуться и к лучшему, и к худшему тоже. Ещё более мрачным предчувствием наполнилось его сердце, когда подъехали они к каменному княжескому жилищу. Здесь не было торжественных приветствий, не выходил навстречу тысяцкий или княжеский тиун, коней отпровадили те, кто ехал с ними да с князем, тяжёлые, кованные железом двери открыли чьи-то невидимые руки, в просторных сенях не было ни одной живой души, лишь горели толстые восковые свечи, горели каким-то красным огнём, пуская поверх заострённого пламени чёрные хвосты дыма, которые плотными свитками двигались в тёмном пространстве над головами тех, кои вошли, угнетая их своей тяжестью.