Завтрашний ветер
Шрифт:
ралиссимусе Франко, — успокоил я его. — Взгляните
на дату.
Он слегка вздрогнул от того, что я неожиданно за-
говорил по-испански, и между нами образовалась не-
кая соединительная нить. Он осторожно выбирал, что
сказать, и наконец выбрал самое простое и общедо-
ступное:
— Работа есть работа...
Я вспомнил припев из песни Окуджавы и неволь-
но улыбнулся. Улыбнулся, правда, сдержанно, и на-
чальник полиции, очевидно, не ожидавший, что я мо-
гу улыбаться.
в его толстых, но ловких пальцах очутилась видео-
кассета.
— Это мой собственный фильм, — пояснил я.
— В каком смысле собственный? — уточняюще
спросил он.
— Я его поставил как режиссер... — ответил я, от-
нюдь не посягая на священные права «Совэкспорт-
фильма».
— Название? — трудно вдумываясь в ситуацию,
засопел начальник полиции.
— «Детский сад».
— У вас тоже есть детские сады? — недоверчиво
спросил начальник полиции.
— Недостаточно, но есть, — ответил я, стараясь
быть объективным.
— А в какой системе записан фильм? — деловито
поинтересовался он.
— ВХС, — ответил я. Еще одна соединительная
пить.
— А у меня только Бетамакс, — почти пожаловал-
ся начальник полиции. — Все усложняют жизнь, все
усложняют. — И со вздохом добавил, как бы прося
извинения:—Кассету придется отдать в наше управ-
ление для просмотра. Послезавтра мы ее вам вернем,
если... — он замялся, — если там нет ничего такого...
— Это единственная авторская копия. Она стоит
миллион долларов,— решил я бить золотом по золо-
ту. — Я не сомневаюсь в вашей личной честности, но
эту кассету может переписать или ваш заместитель,
или заместитель вашего заместителя, и фильм пойдет
гулять по свету. Вы же лучше меня знаете, какая
Ю Е. Евтушенко
сейчас видеоконтрабанда. Дело может кончиться
международным судом.—Миллион и международный
суд произвели впечатление на начальника полиции,
и он запыхтел, потряхивая кассету в простонародной
узловатой руке с аристократическим ногтем на ми-
зинце.
Думал ли я когда-нибудь, что мое голодное детст-
во сорок первого года будет покачиваться на взве-
шивающей его полицейской ладони? По этой ладони
брел я сам, восьмилетний, потерявший свой поезд,
на этой ладони сапоги спекулянтов с железными под-
совками растаптывали мою жалобно вскрикивающую
скрипку лишь за то, что я не украл, а просто взял с
прилавка обернутую в капустные листы дымящуюся
картошку, по этой ладони навстречу новобранцам с
прощально обнимающими их невестами в белых на-
кидках шли сибирские вдовы в черном, держа в ру-
ках трепыхающиеся похоронки...
Но для начальника полиции фильм на его ладо-
ни не был моей, неизвестной
ему жизнью, а лишь лич-ной, хорошо известной ему опасностью, когда за не-
достаточную бдительность из-под него могут выдер-
нуть тот стул, на котором он сидит. Вот что такое
судьба искусства на полицейской ладони...
— А тут нет ничего против правительства Санто-
Доминго? — неловко пробурчал начальник полиции.
— Слово чести — ничего... — чистосердечно сказал
я. — Могу дать расписку.
— Ну, это лишнее, — торопливо сказал начальник
полиции, возвращая мне мое детство.
И я вышел на улицы Санто-Доминго, прижимая
к груди сорок первый год.
И я вышел на улицы Санто-Доминго,
прижимая к груди сорок первый год,
и такая воскресла во мне пацанинка,
словно вынырнет финка, упершись в живот.
Я был снова тот шкет, что удрал от погони,
тот, которого взять нелегко на испуг,
тот, что выскользнул из полицейской ладони,
почему — неизвестно — разжавшейся вдруг.
И я вышел на улицы Санто-Доминго,
прижимая к груди сорок первый год,
а поземка сибирская по-сатанински
волочилась за мной, забегала вперед.
И за мной волочились такие печали,
словно вдоль этих пальм транссибирский состав,
и о валенок валенком бабы стучали,
у Колумбовой статуи в очередь встав.
II за мной сквозь магнолийные авеннды,
словно стольких страданий народных послы,
вдовы, сироты, раненые, инвалиды
снег нетаюший русский на лицах несли.
На прилавках омары клешнями ворочали,
ананасы лежали горой в холодке,
и не мог я осмыслить, что не было очереди,
что никто номеров не писал на руке.
Но сквозь все, что казалось экзотикой,
роскошью
и просилось на пленку цветную, мольберт,
проступали, как призраки, лица заросшие
с жалкой полуиндеинкой смазанных черт.
Гной сочился из глаз под сомбреро
соломенными.
Налетели, хоть медной монеты моля,
крючковатые пальцы с ногтями обломанными,
словно птицы хичкоковские, на меня.
Я был белой вороной. Я был иностранец,
и меня раздирали они на куски.
Мне почистить ботинки все дети старались,
и все шлюхи тащили меня под кусты.
И, как будто бы сгусток вселенских потемок,
возле входа в сверкавший гостиничный холл,
гаитянский, сбежавший сюда негритенок
мне пытался всучить свой наивнейший холст.
Как, наверное, было ему одиноко,
самоучке неполных шестнадцати лет,
если он убежал из страны Бэби Дока
в ту страну, где художника сытого нет.
До чего довести человечество надо,
до каких пропастей, сумасшедших палат,