Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
И тогда Федосеев сказал вторую существенную фразу в развитии их отношений. Он сказал:
– Знаешь что, давай поженимся.
И были какие-то хлопоты. Небольшие, конечно, без свадебного платья и всего такого, попроще; но все же хлопоты. И друг Валера, приехавший по этому важному случаю издалека, сказал ему после, по секрету, что, мол, это ты зря, что жены, они все змеи... Но Федосеев только мечтательно улыбнулся, отошел от Валеры, не сомневаясь ни в чем и глядя на Ольгу.
Он думал, что этот обряд как-то сблизит их, но все осталось так же. И он уже сам, поздно возвращаясь домой, спрашивал ее:
– А тебе что, совсем не интересно, где я так долго шлялся?
Ольга откладывала газету и внимательно-терпеливо
– И где же?
– Да по бабам, по бабам. Пил, гулял, все промотал! – раздражался вдруг Федосеев.
– Ну зачем ты врешь? – спокойно спрашивала она. Федосеев бросался перед ней на колени, утыкался головой в живот и быстро говорил:
– Оленька, Оленька, ну что же это у нас с тобой такое? Пусто как-то так... пусто... Ну почему ты такая? Что я делаю не так? Скажи, что я делаю не так? Ты на меня обижаешься из-за чего-то, да? Пусто как-то... Ну, скажи, скажи...
Она гладила его по голове холодными пальцами и говорила:
– Я совсем ни на что не обижаюсь. Все хорошо.
– Слушай, зачем я тебе, а? Зачем я вообще нужен тебе? Ведь все-таки нужен для чего-то? Зачем ты за меня вышла?
– Не знаю. Наверное, просто пришла пора.
– Пришла пора, – завороженно повторял Федосеев, – а я пришел как раз в пору, пришелся впору. Да-а-а.
– Ну иди, попиши.
– А хочешь, я с тобой посижу?
– Ну посиди.
– Тебе все равно, – кричал он, – тебе все все равно!
Он чувствовал, что что-то рушится, но не понимал что, и не знал, понимает ли это Ольга. А жизнь продолжалась. Причем продолжалась не меняясь, а все так же заведенно и строго. Вместе смотрели телевизор, дарили подарки на свои семейные праздники, открывали друг другу дверь... Но однажды все это перестало быть новым. Федосеев обнаружил, что телевизор они смотрят не вместе, а просто сидя рядом; что подарки в семье – это глупо, потому что все равно все принадлежит обоим, и покупая жене кофточку в качестве подарка, он просто одевает ее в необходимое. Но все же что-то еще теплилось. Даже загоралось, и тогда Федосеев стыдил себя за мысли о разладе и думал, что это ему только кажется.
Иногда они предпринимали какие-то попытки совместного отдыха. Федосеев помнил последнюю. Ольге на работе дали два пригласительных на вечер поэзии. Вечер проходил в актовом зале какого-то института. Народу пришло немного. Федосеев сунул человеку у входа их приглашения. Человек не сразу понял, а потом смущенно замялся и почему-то отказался: «Ну зачем же, зачем же?»
Они сели в самый первый ряд. Федосеев увидел на сцене забытую кафедру и подумал, что зал, наверное, в основном используется как лекционный.
Ольга махнула рукой какому-то человеку, который был ее сослуживцем и которому тоже дали пригласительный на сегодняшний вечер, и человек сел рядом с ними. Ольга сказала Федосееву, что это Серов, очень интересующийся человек, а Серов кивнул и сказал, что сегодня будет необычный концерт – сочетание поэзии с музыкой. Ольга повертела в руках приглашение и добавила, что музыка будет Рахманинова, и как бы обрадовалась.
– Я не люблю Рахманинова, – веско сказал Серов и замолчал. Этот смелый тезис настолько предполагал вопрос, что Федосеев не сдержался:
– А почему?
– Он излишне экспрессивен, – мгновенно ответил Серов, кидая, по-видимому, заготовленную реплику.
Федосеев разозлился, может быть, еще и оттого, что ему показалось, будто Ольга уважительно посмотрела на Серова, и хотел опять спросить, почему, почему экспрессивен, но концерт уже начался. И желтая старушка, в молодости любовница какого-то не очень известного поэта, начала читать стихи. Она старалась читать громко, ей не хватало воздуха, и она делала паузы для вдохов. Паузы получались не на месте, это отвлекало Федосеева от восприятия смысла и сбивало ритм. Он перестал слушать и просто
смотрел. Старушка была очень худощава, праздничное платье с брошью жалко висело на ней и поднималось вместе с ее движениями, сплошь состоявшими из дерганий и подрагиваний. Со сцены до Федосеева временами доносился какой-то резкий и будто знакомый запах, он закрыл глаза и почти с уверенностью подумал, что пахнет «Красной Москвой», видимо, сохранившейся у чтицы за редкостью пользования. И эта женщина вся, в своем большом платье, с неуверенными взмахами рук, пахнущая полузабытым запахом из его детства, показалась ему неуместной. Ведь старость не должна быть такой, думал он, чтобы так, на сцену, ко всем. И тогда он начал слушать и, пробившись сквозь неправильность пауз и придыхания, понял, что стихи хороши.Потом начал играть пианист. Это был, напротив, совсем юный мальчик в очках. Он играл хорошо и непонятно, то вознося, а то вонзая в потолок какие-то немыслимые пассажи. Федосеев слушал и поначалу все только удивлялся мельканию его рук, но вдруг что-то сдвинулось, и он почувствовал, что эти пируэты складываются в одну единую, гармоничную схему. Он удивлялся своему открытию и все слушал, слушал музыку, понимая, что уже зачарован ее льющейся грустью. А за окном стояла синяя морозная зима, многие зрители были простужены, громко сморкались и кашляли. Тогда Федосеев, вздрагивая, смотрел на пианиста, беспокоясь, что эти чужеродные звуки его спугнут и он, робкий и легкий, взовьется в своих кружащих мелодиях куда-нибудь вверх.
Чтица тоже вздрагивала от кашлей, но постепенно успокаивалась и вновь начинала плавно поводить головой под музыку, как зачарованная кобра.
Федосеев чувствовал, что уже любит их обоих.
Он незаметно посмотрел на Ольгу. Ее лицо было сосредоточенно и задумчиво.
«Так слушает, будто что-то понимает», – почему-то раздраженно подумал он, ревниво не допуская кого-то еще к своему пониманию и любви.
Когда концерт кончился, Серов одобрительно поаплодировал. Публика быстро разошлась. Федосеев задержался с женой в гардеробе и, уже когда стояли на остановке, увидел их – бледного, худого пианиста и старую чтицу с ним под руку. Молодость и старость. Начало и конец... Но оба шли одинаково, нога в ногу, медленно-медленно, будто впереди у них была целая вечность.
Всю дорогу Федосеев молчал и, казалось, о чем-то больно и напряженно думал, а дома читал Ольге чьи-то стихи, которые любил. И плакал. И иногда смотрел в ее глаза, сверяя с их выражением строки. Но не видел ничего.
– Ты совсем с ума сойдешь со своими стихами, – говорила она.
И он затихал, сраженный этим спокойствием, и думал о том, что это даже, наверное, лучше, что она именно такая и не понимает, потому что если бы она понимала, они бы плакали вместе, и это было бы намного, намного горше.
– Тебе все равно! Тебе все все равно! – утыкаясь в ее колени, повторял он опять и опять, но теперь уже как бы согласившись.
Потом поднимался и шел писать свою повесть для людей о смысле существования. Но теперь он уже понимал этот смысл не так, как раньше, а скорее, не понимал вообще и просто сидел и курил в попытках на чем-то сосредоточиться или уезжал в Дулово к другу Валере, чтобы поведать ему свою сложную судьбу и чтобы увидеть, как тот будет значительно поднимать брови, как бы говоря, что, мол, вот я-то тебя предупреждал, говорил тебе, ну да ничего, все образуется, только наши к власти придут. Кого Валера подразумевал под «нашими», Федосеев точно не знал, но подозревал коммунистов. Ему казалось, что для Валеры это очень, очень важно – «наши у власти», и что Валере, пристально заглядывающему в душу посредством глаз, нужно, чтобы Федосеев с ним согласился, но Федосеев с некоторых пор был аполитичным человеком, а последнее десятилетие, когда самая-то политика и началась, вообще понимал плохо.