Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
И случилось следующее. Высунулась из форточки рука старого фронтовика Ивана Фроловича Семенова, синяя от наколок, в свете фонарей похожая на зловещую птицу. Анти-птица. Враг «Соловья». Иван Фролович воевал, был ранен в лицо и предплечье, участвовал в рукопашной под Курском. С 67-го по 68-й сидел за московскую драку. Рука полминуты потряслась в воздухе, и вдруг округлый кулак, обособленный, обезумевший, не выдержал и соскочил в ночь. Кулак пролетел – с грохотом и звоном врезался куда надо, сметая лобовое стекло.
Асфальт еще принимал осколки, а все машины разом, на полузвуке заткнулись. И на целую ночь воцарилась полная тишина. Этажом выше Ивана Фроловича засыпала ветеран-связистка Алена Александровна Неживая. «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат» – сливаясь с теплым дыханием, прожурчала напоследок песня в седенькой голове старухи. Никто из владельцев авто не вылез
«Еще одной раной больше», – рассеянно думал Иван Фролович, отдаваясь стариковскому сну. Он не крепко соображал, этот ветеран. В жизни он уже ничему не дивился. Машины остывали, как щипцы после затяжной пытки. Раскулаченная рука не страдала, кровь не текла. Будто так и родился Иван Фролович, без кисти.
ЧУЖАЯ РЕЧЬ
Самое забавное, что эта история случилась восьмого марта, в Международный день женской солидарности. Восьмое марта – выходной, при этом обстоятельства сложились так, что делать было нечего. Ко мне в гости зашел приятель Алешка, и мы с приятелем отправились по Москве. Алешкины родители обитают за городом, в подмосковном поселке, а он учится в Москве в МГУ на физфаке, живет в общежитии. Мы вышли из метро «Библиотека Ленина», взяли по бутылке пива и двинулись в сторону Арбата. Погода была пресная и сырая, серое небо нависало низко, асфальт местами мокро поблескивал, кое-где встречался снежок, не счищенный и до конца не стаявший. Мы шли по тротуару навстречу ветру. Запивали серую погоду большими глотками холодного пива. Стеклянное горлышко ласкало рот. Неинтересный пейзаж вселял уверенность.
На старом Арбате неприкаянно шлялась экзотическая молодежь. Под тяжелыми от сырости навесами ютились лавочники с майками и матрешками. Гладкие витрины не задерживали соскальзывающий взгляд. Громко галдящие иностранцы вызывали легкую зевоту. Мы с Алешкой равнодушно шли, бессмысленно перебрасывались словами, и чувство безмятежной уверенности стало перерастать в желание действия. У меня, по крайней мере.
Когда я кидал в урну свою пустую бутылку и англоязычная речь, проплывавшая мимо, ударила в очередной раз, дурацкая затея внезапно пришла мне в голову и выстроилась со всей очевидностью. Я решил притвориться американцем. Действительно, дурацкая мысль.
Сначала я просто прикалывался. Но в глазах и в ушах окружающего мира я не был придуривающимся русским. Я был американцем. Главным здесь был шумовой эффект, важно было резко-американское произношение. Коротко стриженый, в черной кожанке, чуть агрессивный, я, должно быть, и внешне напоминал американского боя. Алеша же, высокий понурый парень с темно-русой копной волос и серыми глазами студента-физика, скорее, подходил на роль «тихого русского», сопровождающего молодого заграничного гостя в прогулке по Москве. Так мы шли, я отпускал режущие слух англоязычные фразы, Алеша иногда кивал, встряхивая копной волос.
Мы остановились среди толпы, глазеющей на убогое представление – полуголые мужики ложились на битое стекло, протыкали себя шпагами и т. д. Мне в этой ситуации наиболее занимательным показалось только то, что мужики раздевались до гола в такую погоду, когда на мокрой мостовой еще чернело несколько старых снежных бугорков и дул порывистый ветер ранней весны, весь пропитанный таяньем льда. Но я вжился в роль и заставлял себя думать, что меня заинтересовали исключительно «фокусы». Минут с десять полюбовавшись на зрелище, я-американец, отпустил в адрес фокусников несколько звучных, восторженно недоумевающих возгласов, похожих на яркие вспышки фотоаппарата. И мы с Алексеем двинулись дальше.
Я понимал, что своей бредовой игрой, противной крикливой речью пинал себя. Я отнимал у себя – себя самого, вживаясь в чужой образ. Но игра была выше всего. Зачем я выбрал эту роль? От серой тоскливости, разлитой в сером московском воздухе в «праздничный день» восьмого марта 1998 года. От нежелания просто так плестись по длинному Арбату и вяло беседовать ни о чем. Да, я играл. Я играл, как советский актер в патриотическом фильме играет иноземца-шпиона. Может быть, я принес себя в жертву.
Мы остановились у одного из лотков. Тучная женщина в непромокаемом полиэтиленовом плаще. «Мэй ай лук эт сам оф зис», – указал я на матрешки, лакированные, насупившиеся, с рожицами вождей. Алеша сказал: «Он спрашивает, можно ли взглянуть». Женщина угодливо подвинула деревянного Ельцина, вынула из него менее крупного Горбачева, стала крутить дальше. Алексей спросил о ценах, перевел мне, я изрек нечто нечленораздельное, вроде обнадеживающей готовности раскошелиться. Женщина показала
самую последнюю и самую маленькую – бедный вождь мирового пролетариата. «Лэнин?» – спросил я. «Лэнин, Лэнин», – подстраиваясь под мое произношение закивала продавщица. «А это, кто?» – увлеченная, даже разгоряченная детской игрой спрашивала она, указывая на другие матрешки. Я делал паузу и вопрошающе неуверенно произносил: «Брэжнэв?» «Правильно, молодец! – говорила она, почему-то повышая голос. – Надо же, знает!» Ничего мы у нее, естественно, не купили. Я был жестоким актером.Но расцвет наступил не тогда, а когда мы входили в бар, зовущий яростной музыкой и ярким огнем. Мы сели за столик, заказали по «Мартини» со льдом, а Алексей сказал наклонившейся официантке, блондинистой, в черной обтягивающей мини-юбке: «Мой друг прибыл из Америки, он интересуется, какая программа у вас на эту ночь». Официантка стала рассказывать, Алексей ломано переводил, я громко хвалил. Официантка отошла. Все это время с соседнего столика на нас во все глаза смотрели две девушки. Одна из них, лет девятнадцати, четко обрисованная, с ребячьим чувственным лицом, с выражением лица, как у щенка, готового лизнуть. Другая – помоложе, пониже ростом, покрупней, со светлыми блестящими глазами, с большим ртом, на вид пятнадцати лет. Я улыбнулся девушкам и даже приветственно приподнял бокал «Мартини». Та, что «щенок», девятнадцать, спросила, вытянув губки и не приподнимаясь: «Вы – иностранцы?» «Нет, я сам-то русский, – сказал Алексей, – а вот, это мой друг, Джек, погостить из Америки приехал». «Подсаживайтесь к нам», – сказала ясноглазая девушка, пятнадцать, два раза подряд очаровательно моргнув.
Мы сели к ним. Ясноглазая, кажется, ее звали Оксана, немного знала английский (видимо благодаря школе), но плохо – так сказала она, – и постеснялась говорить с американцем непосредственно. Обе девочки обращались к мальчику Джеку через переводчика. «Спроси у него, нравится ли ему Москва?» – «Джек, ду ю лайк Москоу?» – «О, ай лайк ит вери мач!» Потом я и девочка-щенок, девятнадцать, ее звали Даша, пошли танцевать. Я повел ее на площадку для плясок, и моя американская длинная рука обвивала ее талию. Мы оттанцовывали. Дашины сладкие тонкие косточки, ее порозовевшее личико, ее теплые телодвижения – все это было прямо передо мной. Я придерживал ее, склоняясь к ней, как усталый путник склоняется к кусту дикого шиповника у пыльной дороги, к сочным шипам и мягким лепесткам. При этом, я-американец и девочка-куст, мы плясали.
Потом мы снова сели на место, и оказалось, что там, кроме Алешки и ясноглазой девушки, пятнадцать, сидит еще какой-то парень, щербатый, коренастый, с усиками, светло-желто теряющимися на лице. Пока мы танцевали с щенком-Дашей, я и не заметил, как появился этот парень. С его первых слов и Алешкиных переводов стало ясно, что он, хотя и в штатском, но – «полисмэн» – мент. И вот я, Сережа Шаргунов, с русским паспортом во внутреннем кармане кожанки, сижу перед щербатым ментом – и зовут меня Джек, а он, мент, угодливо покупает закуску и пойло, заглядывает мне в глаза, лыбится, подливает. Я пил водяру рюмашками, но не забывал свою роль ни на секунду, а только все больше становился американцем, говорил все щедрее, уже не обрывочными фразами, а взаимосвязанными предложениями. И мент, который знал лишь по-немецки, «повелся», и сквозь туман улыбались девушки и льнула русая Даша, с губами мокрыми от водки.
А я между тем думал про себя: «Что же вы, суки, так меня любите?...» Был задан вопрос об учебе, и я пьяно назвал английский Кембридж, но мне с готовностью кивнули – значит, сошло. Спросили, как давно приехал? Неделю назад. Насколько? На месяц. Было весело, а не тревожно, вот среди этой дикой беседы, под девичьи улыбки, под Дашины касания, звон рюмашек «за Восьмое марта». И выяснялось, что мент, сидевший напротив меня, – не просто мент, а ответственный «за этот участок Арбата» – «фор зис парт оф Арбат-стрит». И официанты звали мента не по имени, а по кличке «кот», а он ухмылялся в светло-желтые усики. Потом появилось человек пять ментов, тоже в штатском, видно, что «кот» был их начальником. С ментами пришли грудастые бабы, лет тридцати. Мы переместились в темный угол бара, на диваны, к большому столу. И никто не догадался, что я – обыкновенный русский мальчишка с улицы, а, наоборот, меня окружили вниманием, задавали одни и те же дебильные вопросы, и ни один из присутствовавших меня не раскусил. Только какой-то турок, который, рассказали, прибыл в Москву в начале 90-х и так здесь и остался, сидел в полумгле и с дивана недоверчиво поблескивал черными глазами, а, когда никто посторонний не слышал, глухо спросил у Алексея, указав на меня синим подбородком: «А все-таки, откуда он?»