Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:

12 октября.

Когда я вспоминаю маму, мне хочется запоздало просить у нее прощения за обман, которого она не заслужила. Я думал, что та поездка в ущелье открыла ей глаза на наши встречи с отцом.

Это было осенью, во время сбора винограда. Садилось солнце, мы возвращались домой. Дул легкий ветерок. Отец дал мне руль, и я, задыхаясь от счастья и благодарности, любил в те минуты все: и убегающие с двух сторон виноградники, и запах «изабеллы», пряный и сладковатый, — им был пропитан весь воздух до розовато-фиолетового горизонта; любил дорогу, бегущую мне навстречу, мягко, как во сне, покачивающиеся рессоры, мерное рокотание мотора и руку отца, большую и спокойную,

у меня на плече, и его доверие ко мне, и наши разговоры на берегу о моем будущем, и хохот Бориса и его отца с заднего сиденья, и песню, от которой щекотало в груди, вольную песню моих предков, которую вдруг затянули на два голоса отец и мать Бориса:

Ой, у поли дви тополи…

Отец подхватил ее тенором, и она поплыла над широкими просторами, а машина летела по прямой бесконечной дороге. У въезда в город отец взял у меня руль.

Замелькали хатки Алексеевского хутора, сады, сине-сиреневые от обилия слив. Мы нагнали группу женщин, идущих с виноградников. Впереди них, чуть поодаль, ослики несли покачивающиеся корзины с черной «изабеллой». И тут я с ужасом и стыдом, опередившим нахлынувшую потом боль, увидел среди усталых, запыленных женщин… маму. Она шла босиком, в подоткнутой юбке, низко повязанная платком, немного отстав от остальной группы. Она хромала. Плечи ее ссутулились, она казалась старой и в нищенской своей рабочей одежде была совсем жалкой и одинокой. Мы обогнали ее, обдав тучей пыли, она посторонилась и глянула из-под платка отрешенно и равнодушно… Она видела меня!

Вечером я плакал и целовал ее грубые руки со сломанными ногтями. Она подняла меня с колен, вздохнула и сказала: «Я очень устала, сынку. Ложись и ты. Зачем убиваться? Так и должно быть». И уже ночью сказала, зная, что я не сплю: «Спи, Сашенька, спи.

Я давно знаю, что с ним видишься».

После этого мне стало труднее с отцом. Блеск «линкольна» казался мне стыдным, как будто я отражался в нем голый, а рука, лежавшая на моем плече, давила на сердце. Мне хотелось припасть к ней щекой, как тогда, в первый день, но я знал, что больше уже не будет такого чувства радости и полета, доверия, покоя и счастья. Рука отца была слишком холеной. Не такая она была у мамы. Он не был ни в чем виноват, это я понимал. Но что я мог с собой поделать!

БРАНЯТСЯ И МИРЯТСЯ

Мне было лет пять, когда мы жили в Теберде. Это на Кавказе, в горах. Теберда тогда не значилась в знаменитых курортах. Несколько домиков среди лесистых гор, и все. Отец мой был каким-то дорожным начальником, и, так как он всюду возил нас с мамой за собой, он поселил нас в одном из деревянных двухэтажных домов с балконом. У дома протекал горный ручей, и, засыпая, я любил слушать его шепот. Ночами с гор спускались шакалы, они будили меня и маму. Сначала было жутко, хотя папа и не велел нам пугаться, так как шакалы трусливые, — это во-первых, и не могут залезть на верхний этаж, где спальня, — во-вторых. Но я был все-таки маленьким — это во-первых, и вокруг на тысячу километров были леса и горы — во-вторых. Так что маме эти концерты по ночам тоже не нравились. Иногда папа ночевал дома, а не ездил в командировки. Тогда он брал ружье и выходил на балкон. Он всегда почему-то радовался и говорил весело: «Заверни Борю в одеяло и вынеси на балкон. Пусть посмотрит, какие у них глаза зеленые. Это красивое зрелище». Папа стрелял с балкона. И шакалы, подвывая потише, удалялись. Иногда они приходили снова, и я сквозь сон слышал, как папа радовался «красивому зрелищу» и стрелял в небо, которое начиналось где-то высоко и неизвестно где заканчивалось — такие высокие были вокруг горы.

Днем я играл вокруг дачи с собаками, похожими на лисиц. Они были маленькие, лохматые и худые. Стрелял из лука, лазал по деревьям и дрался с Гаджибеком, сыном хозяина дома. Гаджибек был очень ловкий и хитрый. Он любил притворяться мертвым, и меня

это каждый раз пугало. Когда я трогал его, он не шевелился, а рот с острыми маленькими зубами оставался открытым. Мороз пробегал у меня по коже, и я начинал кричать, звать взрослых: «Гаджибек умер!» Прибегала его мать, вся в черных платках, и давала ему пинка. Гаджибек вскакивал и бежал в лес, а мать бросала ему вслед суковатую палку, которая всегда была у нее под рукой. Потом она успокаивалась и просила меня поднять палку, я подымал палку и приносил ей. И вот однажды, в поисках палки, улетевшей на этот раз особенно далеко, я забрел в густой орешник и увидел отца, который сидел на пеньке у маминых ног и грыз веточку. Мама говорила:

— Нет, нет, я ухожу, ты измучил меня…

И она заплакала, а папа засмеялся и сказал, что никуда она не уйдет и что он самый счастливый человек на земле. И еще что-то такое…

Я обомлел и стоял не двигаясь.

Потом папа встал и обнял маму, которая продолжала плакать, а она говорила, что он ее не любит. Потом мама вдруг стала смеяться. Мне стало тоже смешно, и я выскочил из засады с криком:

— Сдавайтесь, бледнолицые!

Они были очень рады мне, и мама, поправляя прическу, сказала:

— Какой ты умница, нашел нас, а мы от тебя спрятались.

Я это вспоминаю потому, что когда ссорятся взрослые, дети все равно не могут им помочь. Они плачут и смеются почти одновременно, эти взрослые, и в их словах и поступках нет никакой логики.

Папа приехал однажды из Владикавказа и привез мне черкесский костюм с настоящими посеребренными газырями, бешметом, красными сапожками и кинжалом (его потом и нашел на анапском нашем пепелище Костя-грек).

Мама Гаджибека велела мне тотчас же его надеть и восхищалась красотой дорогого подарка:

— Вот как он любит своего ребенка! Ничего не жалеет.

А мама сказала так:

— Иногда дорогие подарки означают чувство вины…

— Перестань, — сказал папа, — начинается…

Мне никогда не удавалось понять, что это «начиналось».

Мне повезло, я не знал злобы и вражды в семье. Но что и в благополучных семьях есть свои тайны и противоречия, я узнал не сразу.

Судя по дневнику, Саша болезненно и рано открыл для себя то, что для меня всегда было чем-то отвлеченным — ненависть, опустошающую ненависть людей друг к другу.

13 октября.

«Они не ровня друг другу» — так говорят люди. И самое страшное, что это так и есть. Они, наверное, никогда не понимали друг друга. Но что же связало их? Значит, они любили друг друга? Любовь умирает? Это противоестественно!

А может быть, та боль, которая всегда жила во мне, оттого что я не видел мать и отца вместе; та боль, что усилилась, когда я нашел отца и должен был любить их отдельно раздражительной, взаимно ревнивой любовью, — может быть, именно это и тянуло меня к Лене?

Ее я мог любить отдельно и целиком. Но и тут появился Борис… То есть, может быть, появился я, а он уже был? Мне всегда суждено любить соединяя, разъединяя, становясь на сторону тех, кто хочет любить меня, не любя того, кого я люблю… Это какой-то ужас!

Любовь не умирает, нет, она все время превращается в счастье других — вот что я думаю.

Отец счастлив — это было хорошо. Борис был счастлив — хорошо. Лена была счастлива — хорошо.

Мама уже не может быть счастливой… И несчастливой не может. Ее нет.

Я думаю о маме. И я думаю не только о ней. Я думаю об искусстве. Искусство, по-моему, и есть любовь.

То, чего никогда нельзя делить. Нельзя любить музыку и не любить моря, щенка, траву или любить Лену и не любить Бориса…

Когда те, кого я люблю, не любят друг друга, расщепляется мир. Мама говорила, что ей хочется умереть, видя, что я ее предал. Она так и сказала однажды, имея в виду отца. Потом она целовала меня, просила прощения, но ночью лежала с полотенцем, намоченным в уксусе, и громко стонала.

Поделиться с друзьями: