Зелёное, красное, зелёное...(Повесть)
Шрифт:
Она говорила жестокие, несправедливые слова, но я знал, что ничего поправить нельзя. Она любила меня. И я знал, что если бы я как-то проговорился, выдал себя насчет Лены, она бы этого не перенесла.
Она ревновала меня даже к Борису, которого, в общем, не могла не любить. Она со всем миром была в нервно-натянутых отношениях. Все, кто нравился мне немножко больше нормы, тотчас становились ее смертельными врагами. Внешне, чтобы не причинять ей горя, я научился быть ледяным и скрытным, но в душе у меня что-то рвалось навстречу всему живому, в каждом я хотел и мог видеть хорошее.
У
Любить — это значит не делить мир, а объединять.
Я думаю над этими словами.
Я вспоминаю, как Лена прислала мне фотографию, где мы сняты с Сашей. Лена писала, что после смерти Саши, которая разорвала нашу связь с ним, фотография эта навсегда соединит «наше прошлое». Она имела в виду и себя.
Мы не ссорились с Леной. Просто наши пути разошлись. Взрослые ссорятся по-разному. Иные живут рядом и мучают друг друга. Иногда потому, что любят… Иногда же, как случилось у нас с Леной, люди расходятся, не успев узнать друг друга.
А может, это юность прошла мимо, не успев узнать себя?
САШИНА ПОВЕСТЬ
14 октября.
Вчера один человек в порту сказал, что наш катер реквизируется воинскими частями. Бои уже идут в Крыму. В Керчи — скопление наших войск. Неужели будет эвакуация? Был сегодня в военкомате. Военком сказал, что я ему надоел, но он что-нибудь придумает. Я сказал ему, что уже четыре месяца хожу на катере и ничего с моим туберкулезом не происходит. Он задумался и добавил к обычному обещанию «что-нибудь придумать», новое: «Возможно, ты мне завтра понадобишься».
(Без даты).
Не писал дневник. Простудился в норд-ост, болел. Кашель замучил. Начал обдумывать повесть о детстве.
С чего бы начать? Все-таки, наверное, с начала войны… Начну я с главного: как мы с Борей пошли в военкомат. На Кубанской нам встретился Васька Губан, какой-то надутый, выглаженный, с рыжим ежиком. («И вы уже „под нулевку“!») Но мы были не первые. Там у закрытых дверей сидело человек двадцать.
«Вы что, с вечера?» — спросил Васька.
Мы сели рядом на травку, нервно зевали, смотрели на прохожих. Как-то сразу мы почувствовали себя отделенными от них. Они — люди штатские. У меня что-то прыгало и подпрыгивало в душе: было радостно. Мы говорили громко, возбужденно. Всем, до сих пор помню, хотелось что-то сделать, как-то начать свою службу поскорее. Наконец показался Капустин, начальник третьей части. Он был в форме, как всегда ловко пригнанной на его, как говорится, ладной фигуре. Я подумал, что портупея пошла бы и мне. Только плечи у меня узкие, наверно, съезжать будет с плеча. Капустин, увидев нас, подходил медленнее, и брови его почему-то
нахмурились.Мы встали. Поздоровались. А Васька подлец такой! — подождал, пока мы нестройным хором прокричали свое штатское «Здрасти», и в наступившей тишине четко произнес: «Здравия желаю, товарищ начальник третьей части!» Мы все повернули голову в его сторону. а какой-то мальчик даже открыл рот от удивления. Капустин строго сказал, глядя на Ваську:
«Ты будешь старшим. Пускать по одному. И чтоб тихо».
В кабинете Капустина я был после Бори, пропустил его вперед.
Он вышел красный, сияющий, с капельками пота над верхней губой. Я ничего не мог от него добиться, он только блаженно улыбался.
У меня все получилось не так. Капустин знал меня, и про портупею я уже не думал. Он пощупал мои бицепсы двумя пальцами, и, хотя я напряг их что было силы, они даже не раздвинули его прокуренных пальцев — большого и указательного. Капустин похлопал меня по спине, вздохнул сочувственно. Он знал нашу семью, а с отцом дружил. По глазам его я понял, что дела мои плохие, а хотел Капустин мне помочь. Он сказал: «Вот ты, малый, грамотный, даже очень. И с дисциплинкой в порядке. Что же ты с физической подготовкой… хромаешь, а?»
— Товарищ… — Я боялся, что голос мой дрогнет, и проглотил слюну.
«Иди, братец. Я подумаю. — Он улыбнулся. — Я тебя понимаю. И знаю, что ты не подведешь. Подумаем, как быть».
Я вышел и все время гладил колючий ежик. Поторопился я со стрижкой. Все уедут на фронт, будут бить немцев, гнать их до Берлина, а я…
Потом мы почему-то ходили в подвал, где собираются рыбаки, катались на ялике с Костей Челикиди. Я все время думал о том, какой счастливый Боря, как ему повезло. И как мы расстанемся. Мы ведь всегда были вместе.
Повесть я начну с этого дня. А потом я хочу написать о своем отце. Как он воевал в гражданскую. Как он дружил с Мате Залка и с одним французом-моряком. Папа говорил: «Мы — интернационалисты…» И я думаю, что надо начать с этого. Ведь в эту войну победят многие народы, если пойдут за нами, интернационалистами. Немцы говорят, что они — раса господ. Я сам это слышал по приемнику. Гитлер вопит как сумасшедший, что Германия превыше всего… А Борис думает, все дело в том, что в Германии нет Тельмана. Это верно, что коммунистов осталось мало. Но важно и то, что Гитлер немцев поймал на крючок шовинизма: мы, мол, самые умные, культурные, самые… самые…
Труднее всего нарисовать Борю. Я его люблю — это раз. Он всякий — это два. Всякий потому, что все понимает, но как-то не хочет думать сам. Понимает, как будто догадывается. А надо знать, рассуждать. Про интернационализм у него путаница какая-то. Боря все смешное помнит и в лицах умеет представить, но не хочет задуматься над тем, что наш интернационализм начинается с малого, с самого детства: мы все одинаковые. Мы все одна семья.
Вот рассказы Бори о Гаджибеке, Манушак, про осетина Ваню, шофера его отца… Я так и вижу все. Только надо про это написать в повести так, чтобы стало понятно: 1) почему Боря вырос интернационалистом и 2) почему мы еще больше любим свою общую Родину, где нас научили уважать разные нации.