Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

О, я знал, как недолговечны компании наподобие нашей! Эта мысль внушалась тем сильней, чем больше не хотелось нам расставаться. Люди, сплоченные в таких компаниях, самые бескорыстные, самые отзывчивые и чуткие друг к другу, не озлоблены суетой, не заражены интриганством — все этакое происходит где-то там, за пределами товарищества. И ни одна компания не распадается так легко, да и безболезненно тоже, как компания свободных людей. Но пока что мы были вместе. Нас объединяла, как бы это сказать, передышка перед какими-то изменениями в жизни каждого. Несмотря на открытую взаимную приязнь, громогласное дружелюбие и доверие друг к другу, мы, однако, вели себя скрытно. Могли говорить о чем угодно, но никому

бы и в голову не пришло поделиться домашними заботами, например, болезнью родителей, смертью ближнего, несчастиями по службе. Как будто ни у кого не существовало ни душевных связей, ни потерь, ничего. Зная о многом, мы почти что ничего существенного не знали друг о друге.

И докторша Аня как будто первая ощутила холодноватость и чопорность нашего недолговечного союза, И каким же, надо думать, человечным казался ей чувствительный, готовый в любую минуту на исповедь и открытый для чьих бы то ни было излияний Билял.

— Как чувствует себя ваш отец? — спросила она однажды.

— По-моему, превосходно.

— Он у вас, кажется, конструктор?

— Да. И, говорят, неплохой конструктор. А больной он никудышный, а?

К моему удивлению, Аня серьезно отнеслась к моим словам.

— Никудышный, самый что ни на есть! Не знаю, как другим врачам, но все всегда хочется видеть в моих пациентах некоторое наплевательство к своему здоровью.

— Вы думаете…

— Вот как, например, у мужика-крестьянина. Был он крепкий и сильный, подкосила болезнь — что ж, видно, пришел срок.

— Вы думаете, мой отец дрожит над своим здоровьем?

— Нет. Но он был бы не прочь переконструировать свой организм на манер железной машины, чтобы опять и опять творить бульдозеры, грейдеры… что еще?.. Такие люди, по-моему, теряют непосредственные связи с жизнью, они чувствуют ее через машину.

— Аня! Вы говорите ерунду. Если хотите знать… вот если взять меня…

— Боже мой, — воскликнула она, — вас! Вы, пожалуй, рано перестали быть ребенком, хотя это вовсе не значит, что вы рано повзрослели. Вы тоже потеряли непосредственность и стали гадать: а как же себя вести? И стали следить за каждым своим шагом, стараться делать как другие… А подите вы все к черту! — Ее глаза увлажнились слезами. — Единственный из вас, с кем можно говорить по-человечески, это Билял.

Очень скоро Билял и Аня ушли от нас и больше не появлялись.

И вдруг исчез Салтыков. На мои звонки отвечал он уклончиво, ссылался на занятость, но голос его звучал весело и свежо.

— Скоро, — прокричал он однажды в телефон, — скоро все узнаешь! Я счастлив, старик!

А через день или два мы увидели его с женщиной. Даже я не сразу признал в ней Зейду, кареглазую Харунову дочку, сбежавшую когда-то из родительского дома с молоденьким офицером. С ним она развелась вскоре же, но в город вернулась только теперь, спустя десять лет.

В те далекие безмятежные дни на зеленом дворе ветлечебницы Зейда вызывала у нас восхищение, но между тем, насколько я помню, никто не пытался противопоставить себя ее щеголеватому поклоннику. Видеть ее было хорошо, отрадно, и прелесть заключалась не в обладании, а в том чувстве, которое ты испытывал. Никому не приходило в голову, умна она или глупа, трудолюбива или ленивица, как перед картиной живописца не задаешь себе подобных вопросов. Слишком прелестна была она телесной красотой и слишком еще юна, и нам, романтическим молодым людям, начитавшимся книг, достаточно было мечты, и тоски по несбыточным надеждам, и презрения к ее кавалеру.

Сейчас она была в зрелой поре, и если бы ее глаза сохранили прежний озорной блеск, она выглядела бы, наверно, вульгарной. Но, к счастью, она была кроткой, как ее прабабки, кротость смиряла яркие краски зрелости

до мягких, нежных, почти стыдливых тонов. Она большей частью помалкивала, и эта молчаливость, можно было думать, свидетельствовала только о достоинстве.

Но самое-то прекрасное в том, что ее любил Салтыков! Это был отблеск нашей молодости, и не в одном только Алеше затронул он жизненные порывы, и не одного только его вознаградил радостью. Это была, пожалуй, первая любовь Алеши Салтыкова. Ни в школе, ни в юности нашей не припомню, чтобы он был влюблен. Даже в пору его увлечения Натальей Пименовой не замечал я в нем такой пылкой, такой брызжущей счастьем страсти, открытости и приязни ко всему окружающему.

А встретились они на благословенных озерах, Невдалеке от того места, где неутомимый Харун расселял своих ондатр, строители возводили базу отдыха, и Салтыков поехал как-то поглядеть. На закате, рассказывал он позже, я поехал прокатиться на лодке. И увидел ее… нет, я плыл и видел пылающее небо, сочную зелень на берегу, отсвет заката на тихой воде, потом — казалось, я только помечтал — и вдруг вижу: лодка выплывает из-за острова, и в лодке женщина, волосы рассыпались по плечам руки нагие, держат весла. Нет, весла лежали на воде, а женщина удила рыбу…

Рассказ Алеши вдруг напомнил мне Биляла с его необычайным знакомством с Катей Свидерской, любовью к ней, с его неудержимым чистым, простодушным ликованием. Когда-то я смеялся, не понимая Биляла. А теперь смеялся, радуясь и так понимая Салтыкова.

…Так вот вместе поудили они рыбу, затем поплыли к становищу ее отца, варили над костерком уху. Узнав Харуна, Салтыков вспомнил его очаровательную дочку, нашу веселую дружную компанию, и воспоминания довершили дело: он влюбился. Теперь он каждодневно пропадал на озере, загорел, окреп, любовь сделала его молодым, пробудила в нем энергию и надежды на семейный уют.

Вечерами по одному, по двое выходили мы на центральный проспект, уже остывающий от шума и жара; людские толпы редели, троллейбусы шли полупустые, и во дворах звенели детские голоса. Выйдя из переулка, еще издалека видел я Салтыкова и Зейду. Алеша улыбался, вскидывал над головой руку, Зейда тоже замечала меня, но лицо ее оставалось спокойным. Она протягивала мне расслабленную, как бы сонную руку и начинала водить глазами по сторонам: искала свою собачку. Милая ушастая собачка была у Зейды, какой-то охотничьей породы — я плохо в этом разбираюсь. В первое время Зейда брала ее на веревочку, но собачка сопротивлялась, скулила и дергалась, и Зейда с огорчением оставляла ее в покое. Собачка, почти задевая ушами асфальт, бежала вдоль пышных газонов, но особенно любила лужи: мальчишки бросали туда палки, и она с трогательным рвением, самоотдачей устремлялась в лужу, а потом радостно, гордо несла свою добычу хозяйке. Компания наша одобрительно смеялась.

— Пошла… н-ну, брысь!.. — бормотала Зейда, и становилось еще смешнее.

Ее лицо едва заметно морщилось, но уже в следующее мгновение эта всего лишь тень неудовольствия отлетала прочь, лицо принимало обычное свое непоколебимое выражение спокойствия и превосходства.

Ее молчаливость как будто нравилась Салтыкову: молчит — значит, слушает его речи, податливо впитывает, понимает. О чем он говорил? И так ли все это было необходимо, да и кому — себе, или Зейде, или юным нашим спутникам, обожающим Салтыкова? Он говорил о городе с миллионом жителей, с десятками тысяч машин, снующих по староветхим извилистым улицам и улочкам, проложенным когда-то неспешными пешеходами, телегами и омнибусами, забредавшими сюда караванами верблюдов, Какими же неспешными представлялись два или три грядущих столетия тогдашнему архитектору! Пожалуй, ему и не снились прямые линии, которые только и могут дать городу простор и скорость.

Поделиться с друзьями: