Земля городов
Шрифт:
Что же оставалось мне? У меня не было здесь старинных приятелей, а родичи в тот раз показались мне чужей, чем незнакомые горожане. Было светло и тепло, бабье лето с горечью нежило сиротство сожженных недавним зноем деревьев и трав возле дощатых, сухо пахнущих заборов. Я уходил в степь и видел жаворонка в синеве, слышал пение пеночек и даже весенний стук пестрого дятла, а в зарослях вишарника — осеннее токование тетеревов. Точно лето завернуло! — тетерева бормотали, чуфыкали, слетали на поляны и даже цапались друг с другом; после маетной линьки они окрепли и, может быть, самцам мерещилась весенняя пора, Мне же мерещилось детство, и я, как глупый тетерев, бодрился минутным ощущением беспредельности времени и незнанием пока что никаких потерь…
Дом свой
Видно, очень занятый своими делами, Якуб все еще не удосужился поставить надгробную плиту на дедушкину могилу.
…И вот мне приснились камни, и уже до утра я не смог сомкнуть глаз. Стали пробуждаться мои соседи, засобирались кто куда — благо воскресенье, — звали меня, да я не пошел. Кесоян собрался побродить по городу, предупредив, что вернется не скоро: поедет, может быть, на стоянку геологов возле Боровой Санарки, где разведывались месторождения формовочных песков. Явился Женя Доброхотов, у них с Салтыковым начался разговор о памятниках деревянного зодчества, их Женя усмотрел в городке немало. Пестерев вздыхал, намекая на пустопорожность их беседы. А через полчаса вернулся вдруг Кесоян, неся томик Бодлера.
— Я просто зашел в магазинчик на Советской, — стал он рассказывать, — взял с полки книгу, заплатил и отправился восвояси. В Москве это было бы немыслимо.
Он переоделся в просторную пижаму, положил на стол «Казбек» и спички и сел читать. Слишком велико было его счастливое возбуждение — он декламировал:
В оны дни, как Природа, в капризности дум, вдохновенно Каждый день зачинала чудовищность мощных пород, Полюбил бы я жить возле юной гигантши бессменно, Как у ног королевы ласкательно-вкрадчивый кот.Старомодная торжественность стиха, и грохот и пыль за окнами, и первобытно синее небо, и дикие запахи трав, которые заносил ветер из степи, — сместили, казалось, временные границы. Заметив, как завороженно слушает Женя, я порскнул смехом. Я не боялся обидеть Кесояна.
В первое время Кесоян казался мне несколько вычурным, способным отчуждать от себя людей с той вежливой незаметностью, которая доступна рафинированным личностям. Я удивлялся мягкой приязни между ним и Салтыковым с его грубоватой оравой. Строители мало что смыслили в художественном литье, о котором затейливо и пылко говорил Симон Александрович; вкус к стихам тоже не отличался у них особой тонкостью. Но Кесояна они считали своим. Он умел обращаться с людьми, незаносчиво предполагая в них вкус и понимание вещей. Вот и сейчас он запросто заговорил о том, что ему предпочтительней читать переводы Бальмонта или Брюсова, нежели новейшие.
— Стало быть, — деликатно заметил Женя, — для вас эти стихи лишь примета прошлого с особенностями того стиля, той поэтики?
— Современно только то, что имеет приметы времени, пусть даже отдаленнейшего.
— Вы, мне кажется, любите некоторую замысловатость, — покраснев, сказал Женя.
— Настоящее искусство всегда замысловато, — как бы шутя, как бы посмеиваясь, ответил Кесоян. — Иначе его понимал бы любой не фантазер, а иным грешным нечего было бы делать, например, у памятника Медному всаднику.
Пестерев умиленно слушал и стыдливо порывался сказать что-то. Наверно, тоже хотел пуститься в рассуждение о поэзии.
— Я заметил, извините, пожалуйста… я заметил, что на стройке люди добрее — в очередях, на улицах, добрее шофера на дорогах, добрее соседи в малосемейках. Все живут ожиданием лучшего, и это объединяет их. В конце концов ожидание вознаграждается — люди
живут в хороших квартирах, детишки получают ясли-садики, плавательный бассейн. А вечные строители, не знающие оседлости, уже опять где-то далеко, в необжитых местах… для них ожидание не кончается.— Видите ли, — сказал Кесоян, — на стройку в основном едут люди, которым это интересно. А всякий интерес предполагает творчество. Вот люди и кажутся — да и есть на самом деле — лучше, добрее. Но и оседлым знакомо это чувство, — он хитровато усмехнулся. — Что же касается стройки, она действительно дает две необходимые вещи: ожидание и преодоление. Но просто ожиданием полны дни и какого-нибудь прекраснодушного мечтателя. Ему незнакомо только преодоление.
— Да, да, — закивал Пестерев, — мне именно это и хотелось сказать. — Он замолчал, и Женя, воспользовавшись этим, немедленно вкогтился в Кесояна:
— Конечно, Симон Александрович, в городке нет Медного всадника, и здешние приметные здания для иного большого города пустяк, не более. Но и здесь — то же здание может сослужить пусть скромную эстетическую службу. Вообще, как вы относитесь к идее экспозиции под открытым небом?
— Положительно, — ответил Кесоян, покосившись на Салтыкова. Тот нахмурился: идея собрать в одном месте некоторые оригинальные строения прошлого ложилась на него тягостным бременем.
— Так и быть, — сказал он, — так и быть, мы дадим транспорт, пусть перевозят. Ну, а там — есть же в городке какая-нибудь ремстройконтора, которая без нашей помощи собрала бы домишки.
— И место уже отвели, — сказал Женя.
На днях решился наконец-то спор между литейщиками и городскими властями: семьдесят процентов жилья будет построено вблизи заводов, остальное в центре города. Власти были очень довольны — получали благоустроенный центр, как в каком-нибудь большом городе. Но они, по-моему, совсем не учитывали одной сложности, чтобы не сказать, опасности: новая застройка вклинилась бы в исторически сложившийся массив, вытеснив многие старые здания, пригодные не только для эстетической цели, но и практического пользования, — ведь проектировщики, дабы избежать несуразного смешения стилей, готовы были смести целые кварталы.
— Вся беда в том, — сказал как-то Кесоян, — что в этом деле нет научной методики. Ведь пока что такого рода реконструкция зависит от интуиции и вкуса местного архитектора, совсем не робеющего перед будущим, от покладистости и заинтересованности практиков. Да, и от тебя, Салтыков!
Однако в утешение любителям старины было принято решение горисполкома: выделить в городке участок в два десятка гектаров и поместить там некоторые деревянные строения прошлого.
Построение квартала-музея на какое-то время едва ли не заслонило грандиозные масштабы строительных забот. Об этом писали в местных газетах, лекторы рассказывали в молодежных общежитиях, упоминали на серьезных совещаниях докладчики. И — сперва как-то вроде случайно, как-то вроде сбоку припека, а там все уверенней и вот уже в первую очередь стали называть имя моего чудаковатого отца. Наконец весь город уяснил себе, что во главе начинания стоял именно Якуб. Его изощренная и зловредная мыслишка собрать в одном месте весь мерзостный, на его взгляд, анахронизм вдруг как бы очистилась, все зловредное как бы отпало само собой, а осталось только разумное. И сам Якуб, точно забыв о первоначальной своей цели, тормошил городские власти и руководство стройки, чтобы те поскорее осуществили свое решение. Якуб вроде помолодел, глаза его блестели, походка стала прямой и стремительной, не особенно замечалась даже его хромота. Молва сделала его героем дня, защитником интересов городка, старики кланялись ему при встрече, школьники искали с ним встреч. Кесоян как-то заметил, что такие люди, как Якуб, являются в нашей жизни возбудителями лучших помыслов, они выглядят чудаками, не от мира сего, но поскольку в каждом человеке сидит хоть маленький чудачок, то в конце концов мы понимаем таких подвижников. Я ничего ему не ответил, а возразить как будто было нечем.