Земля городов
Шрифт:
— Да, — ответил я.
Вот человек, думал я, жил себе не зная беды, работа давала ему ощущение счастья и полноты жизни. И вдруг в один прекрасный день он задумывается о горестной судьбе ближнего, эти мысли в свою очередь ведут его к размышлениям о себе. Такие, как он, мысля лишь по необходимости бытовой, живут больше чувствами, нежели мыслями, в особенности если их бытование протекает в тесном соприкосновении с природой.
Кто он? Промысловик, для которого дары природы стали предметом его удач, преуспеяния. Вылавливал ондатр, отменно сдирал с них шкурки, но вот у него на глазах дочь его хладнокровно изрубила трепещущего лягушонка и дала собаке. И он пришел в ужас, накричал на свою дочь, может быть, даже ударил бы, не окажись возле Алеша
Может быть, все и не так, но вот в чем я не сомневался: в его побуждении мыслить.
Лесной тропинкой я вышел на проселок. До ближайшей деревни было километра четыре, дорога сулила мне отличную разминку, покой и уединенность. Пройдя с версту, я оказался на развилке и с минуту соображал, какая же дорога ведет в Дербишево, оттуда автобус прямиком довез бы меня до города. В запасе у меня было почти два часа, и я решил подождать — первый же встречный аулчанин (вокруг лежали всё татарские и башкирские деревни) показал бы мне дорогу. Вскоре действительно я увидел человека в тюбетейке, с заплечным мешком, с короткой палкой в руке — он просто ею помахивал, легко вознося ее над головой.
— Доброе утро! — приветствовал он меня еще издалека.
— Доброе утро, — ответил я, и необычайно рыжее сияние ослепило меня, в особенности когда странник снял тюбетейку и помахал ею. — Петр Власович, я очень рад, — сказал я, не пытаясь скрыть волнения.
— Гора с горой не сходится, — засмеялся Аверкиев, проворно скинул наземь рюкзак, бросил на него тюбетейку и протянул мне руку. Уверенное, мускулистое пожатие, приятно сухая, твердая ладонь. Нет, он не только не постарел, а еще более окреп, словно только и делал, что ходил по лесным дорогам.
Проехали на фургоне о двух лошадках рыбаки и приветствовали нас по-татарски. Позвали в фургон — ехали они в Дербишево за продуктами, — но мы с Аверкиевым в один голос отказались. Уступая фургону, мы сошли с дороги, и волглая трава замочила наши башмаки и брючины. А мы смеялись и говорили:
— Отдыхали?
— А у вас очередная экспедиция?
— Когда-то я ходил с легионом студентов, а сейчас мы вдвоем: я и Шакиров. Не знаете Шакирова?
— Ваш самый способный студент?
— Милый мой, я давно оставил институт! Позвольте представиться, директор дома народного творчества, — он медвежато переступил ногами и дурашливо поклонился. — А Шакиров действительно мой ученик, знаток фольклора… о, сколько старинных песен мы записали с Уралом! Слышите, его зовут Урал. Между прочим, относится к числу новых имен. Возможно, религия не позволяла присваивать ребенку названия гор или рек. А может быть, давние языческие страхи. — Аверкиев оседлывал своего любимого конька, и я, честное слово, ничего не имел против. — Урал в переводе значит Каменный пояс. Это лишь одна версия происхождения слова. Есть версия за угро-финское происхождение, даже иранское. Шакиров же пылко отстаивает версию тюркского происхождения. Ну, тронемся потихоньку? — Он забросил свою палку и теперь держал меня за локоть, теребя и сжимая в порыве красноречия.
— А вы не жалеете, Петр Власович, что ушли из института?
— Нет, — решительно ответил Аверкиев. — В институте мои увлечения считали чудачеством. Да, фольклористу в наше время нельзя рассчитывать на иное отношение! Бог с ними, обижаться тоже грех, я издал легенды горнозаводского Урала, сейчас занимаюсь татарским и башкирским народным творчеством. Кстати, кстати! Вы помните баит о Сайтназаре? Охотник, которого любили и люди, и звери. И жена-красавица тоже любила без памяти. Но старшина схватил его жену и увез в свое становище, когда охотник ходил по лесам и горам. Он ищет это проклятое становище и не может найти, ищет целую весну, и лето, и осень, и вот уже зима застает его в пути. Он катится на своих широких лыжах прямо в буранную
тьму. И хотя не видно ни зги, он знает, что впереди широкая прорубь. Он знает и все равно не сворачивает — и скатывается в студеную прорубь. — Он помолчал. — Отчего так печальны эти песни? Почти все, что я слышал? Так много обреченности и покорности судьбе.— Покорный судьбе остался бы жить, Петр Власович. А потом, баиты ведь сочинялись только по трагическому случаю…
— Или вот легенда о Саке и Соке, — продолжал Аверкиев. — Братья так жестоко ссорились друг с другом, что мать в отчаянии крикнула: — Уходите, исчезните! Обернитесь птицами и улетайте! — И они стали птицами и разлетелись. Утренняя заря сулит им надежду. И вот всю ночь летят братья навстречу друг другу. Но перед самым восходом между ними встает гора. И вот до сих пор зовут они друг друга: Са-ак, Со-ок! — как печально, а ведь это не баит.
— Если бы не было так печально, то потерялся бы нравоучительный смысл. А впрочем, — я засмеялся, вспомнив известную песенку, — их жарили и варили, а они упорно продолжали жить. Если бы люди не имели в душе запасов негаснущего оптимизма, судьба давно бы расправилась и с ними, и с печальными их песнями…
— Молчите, а теперь молчите! — прервал он, сильно дернув меня за руку и повернув к себе. Мы остановились. — Послушайте! Оставьте вы это свое общество интеллигентных чистоплюев, идите ко мне, не пожалеете. В вас есть… этакое, да ведь вы все можете понять…
Я покачал головой, но ничего ему не ответил. Нет, я не колебался, для меня было совершенно ясно, что экспедиции за песнями и сказами не мое дело. Нет, не мое! Но мне надо было как-то облечь в слова свой отказ, не мог же я просто посмеяться и обидеть Аверкиева в его искренних чувствах.
Мы опять пошагали и уже до самого Дербишева не обмолвились ни словом. Может быть, Аверкиев полагал, что я раздумываю над его предложением, может быть, уже сожалел о своей пылкости. Возле магазина сельпо стоял автобус, почти до отказа уже набитый деревенскими бабушками, едущими в городские магазины; их речь была напевна и ровна, как длинное сказание, и могла показаться Аверкиеву, не знающему языка, опять же печальной. Но бабушки говорили о рождении ребенка, о подарках, о ржаном хлебе, который они купят в городе, потому что в деревне не пекут ржаного. Три или четыре девушки и с ними паренек ехали в город — видать, студенты, их говор, уже успевший вобрать в себя многие инородные слова, наполовину был понятен даже непосвященному. Они уступили нам место.
А шофер между тем куда-то запропал. Аверкиев ерзал, то и дело поглядывал на студентов, явно желая вклиниться в их разговор. Однако молодежь сохраняла строгую уединенность, и он встал, потихоньку начал пробираться к старушкам. Те сперва смолкли и заученно прикрыли платками шамкающие рты, но вскоре опять разговорились, приняв и Аверкиева. Меж старушечьих шафранных лиц и пестрых платков сверкала его жизнерадостная рыжина, как ось этого вертящегося клубка жестов и речей. Студенты невозмутимо продолжали свое. Мельком они заметили, конечно, побуждение Аверкиева присоединиться, не ускользнуло от них и то, как устремился этот странный дядька к анахроническим старушкам. Но не удостоили его даже улыбки.
Когда поехали, Петр Власович вернулся на свое место и, нахохлившись, отвернулся к окну. Я мягко смеялся про себя, сочувствуя его трогательному интересу к аборигенам. Вообще в его любопытстве и в том, что он и меня звал за собой, было много трогательного и привлекательного. Будь это — вот не знаю когда, то ли раньше, а может быть, когда-нибудь в будущем, — я, пожалуй, не раздумывал бы долго. А сейчас… Нет, сказал я себе, ни сейчас, ни в будущем я не соглашусь. И не потому, что позабыл и не люблю песен и сказаний — и помню, и люблю, — но во мне и до сих пор еще слишком много интуитивного, случайных всплесков угадывания, конечно же, вперемежку с пылким восторгом. Могу ли я и дальше оставаться незащищенным отроком, имеющим всего лишь дар непосредственности?