Земная оболочка
Шрифт:
— Чего? — спросила она.
Роб не ответил. Он внимательно осмотрел комнату (раскладушка, под ней две пары туфель, на выступе стены над раскладушкой круглое зеркальце в зеленой целлулоидной рамке и бутылочка с лаком для ногтей). Очевидно, они устроили ее здесь, в комнате, где обедала вся семья — почему не в комнате его тетки или где-нибудь наверху? Он вспомнил: Кеннерли говорил, что после того, как рухнул старый сарай, Джаррел хранит сено наверху — поднеси спичку, и все у них над головой заполыхает, но больше хранить его негде. Вот ее и поместили в этой раскаленной, как духовка, комнате. — Как тебя зовут? — спросил Роб.
— Персилла, — ответила она.
— Родить здесь будешь?
— Надеюсь, — сказала она. — Если Сэм не выгонит. Он не хочет, чтоб я у них жила: говорит, дочерей его порчу.
— Чем? — осведомился Роб.
При всей своей черноте она так и светилась трепетной надеждой. — Вы не сродни мистеру Кеннерли? — робко обратилась она к Робу.
— Да, он мой дядя.
Она сделала попытку улыбнуться. —
Роб кивнул: — Это мой дом.
13
После ужина он посидел часок на веранде с матерью, Хатчем и Риной, а затем извинился и пошел наверх в свою старую комнату, перешедшую по наследству Хатчу, — сейчас там стояли две кровати. Он подошел к столу, зажег настольную лампу, мгновенно превратившуюся в обогреватель, нашел блокнот Хатча и сел писать письмо — ему не терпелось излить все, что накопилось в душе за последние два дня, сообщить все, что удалось узнать, рассказать о возникших возможностях.
6 июня 1944 г.
Дорогая Мин!
Доехал я благополучно, правда, завернул сперва к Сильви, чтобы собраться окончательно с духом, и кончил тем, что заночевал у нее, о чем дома умолчал. Соврал, что машина поломалась. Больших перемен ни в ком не обнаружил, кроме Хатча; сказывается возраст, из всех возрастов самый трудный. Когда мне было четырнадцать лет, я утром и на ночь молился, чтобы бог подал мне какой-нибудь знак, что претерпеваемые мной муки — его святая воля. А в общем-то, претерпевать мне — как я теперь вижу — ничего особенного не приходилось, просто полное отсутствие пищи для ума и сердца и никаких надежд на то, что я когда-нибудь кому-нибудь понадоблюсь (Рины, терпеливо ожидавшей, я просто не замечал). Впоследствии на мою долю выпадали испытания и пострашней, чему ты была очевидцем, страшнее потому, что я причинял другим настоящее зло, понимая, что причинил его и что оно уже неисправимо… но с тех пор как я стал взрослым, предательская надежда сгладила все, да еще сознание, что все проходит, что уж тело-то, во всяком случае, не подведет и доставит меня в целости и сохранности в завтрашний день. А вот Хатч пока что в этом не уверен. У него, видишь ли, нет доказательств. И трудно сказать — сможет ли кто-нибудь помочь ему? Способен ли я, или мама, или Грейнджер, или ты сказать или сделать что-то, что дало бы ему то, чего так не хватало нам с тобой, — надежду. Ведь как раз отсутствие надежды в момент, когда мы нуждались в ней больше всего, и завело нас в тупик, в котором мы оказались вчера утром — вспомни мой сон, твой ультиматум. И я хочу попытаться помочь Хатчу. Для меня это последняя возможность выплатить хотя бы некоторые из моих застарелых долгов, среди которых и долг тебе. Может, ты дашь свое согласие на это, может, ради этого немного подождешь?
Чтобы написать это, ему понадобилось полчаса. Он положил ручку и выключил раскаленную лампу, собираясь посидеть немного в темноте и подумать, но тут услышал, как открылась затянутая сеткой дверь на веранду, шаги в коридоре, шаги по лестнице — Хатч. Роб остался сидеть в темноте, выжидая.
Хатч остановился на пороге, вглядываясь в темную комнату, но свет из нижнего коридора не доставал до стола; он спросил: — Ты где?
Тишина.
— Роб! (Хатч редко называл его «пана», слишком редко видел его. Для него, как и для Рины с Сильви, он был молодым человеком, редким гостем, подолгу в их доме не засиживавшимся.)
Роб не отвечал, хотя поскрипывания стула под его тяжестью и его дыхания не заглушал Евин голос, доносившийся снизу через окошко. Он вовсе не собирался дразнить или пугать сына, просто ждал, не придет ли в голову что-нибудь поостроумней, чем «Здесь!» или «Даю отставку Мин».
Хатч пошел вперед через прогретую темноту длинной комнаты (хотя Роб знал, что раньше он боялся темноты). Остановился в изножье собственной кровати, пощупал — привычная металлическая спинка, — пошел дальше, пока рука его не коснулась отца.
— Ты должен был отозваться, — сказал он, не снимая руки с плеча Роба, серьезно, но дружелюбно.
— Здравствуй! — сказал Роб. — Расскажи мне, кто ты такой?
Хатч застыл на месте (теперь Роб видел его силуэт, смутно вырисовывавшийся на фоне темного окна). — Был когда-то твоим сыном, — сказал он. Сказал, сам того не желая.
Правая рука Роба разжалась и потянулась к Хатчу. — На это я рассчитывал и продолжаю рассчитывать. Если ошибаюсь, скажи.
— А какая тебе разница?
Роб задумался, ему хотелось убедить себя, что для него это большая разница. Если этот мальчик исчезнет — что тогда? В общем, ничего — конечно, если он исчезнет молча, без мучений, просто растворится в темноте, как сейчас. Слова так и просились на язык — мудрые изречения, прописные истины, вроде тех, которыми так и сыпала всю свою жизнь Ева. Но он удержался от них — от их частичной, но далеко не полной правды. Хатч желал знать всю правду, и он должен дать исчерпывающий ответ. Он еще посидел, сжимая два пальца невидимой руки, — такой же невидимой была рука Рейчел, когда он пришел к ней в эту же комнату, чтобы дать начало Хатчу. Потом сказал: — Насчет разницы. Сомневаюсь, что тебе это известно, — если, конечно, с тобой не поделился Грейнджер:
он один только знает, потому что все это происходило при нем. Незадолго до твоего рождения, когда твоя мать еще носила тебя и мы ожидали твоего появления, я обманул ее, и мне было так стыдно, что я — по обычаю своих молодых лет — запил, решил залить угрызения совести вином. Помогать-то это помогало, но только мне одному. Я себе находил оправдания, остальным же всем причинял много горя, — твоей матери и Грейнджеру, твоему деду, тебе. Прошло около месяца, и у меня возникло подозрение, что я убил тебя. Наконец пришло время; твоя мама, пытаясь произвести тебя на свет, прилагала поистине титанические усилия. Ты лежал не так, как надо, весь скрюченный, полузадушенный, тебе было не выйти. Я стоял в коридоре, но до меня доносились ее стоны, хотя она была очень слаба. Затем вышла сестра и передала мне от доктора, что вы оба угасаете и что я могу пойти и проститься. Рядом со мной стоял мой отец, я посмотрел на него. Он сказал: «Иди!» Но вместо этого я вышел во двор. Просто повернулся и вышел. Близился рассвет, для мая было холодно. Я пошел к своей машине, у меня там была припрятана бутылка. Я решил хлебнуть как следует, прежде чем идти к твоей маме. Но там меня поджидал Грейнджер; я и забыл про него. Он приехал вместе с нами, только в больницу его не впустили, и он устроился спать на заднем сиденье. Я, наверное, испугал его. Когда я открыл дверцу, он вскочил и сказал: «Ты свое уже получил». Я, по-видимому, вторгся в его сон. Я сел на переднее сиденье и открыл отделение для перчаток. Грейнджер спросил: «Ну, кто у тебя родился?» Я ответил: «Они умирают», — и он спросил: «А ты здесь?» Я открыл бутылку, сделал большой глоток и сказал: «Сейчас иду назад». Тогда Грейнджер спросил: «Ты мне вот что скажи — мисс Рейчел еще в сознании?» Я сказал ему, что была в сознании, когда я уходил, то есть я так решил, потому что она стонала. И он сказал: «Вот что ты сделай — нагнись к ней пониже и скажи, только говори внятно, чтобы она расслышала, скажи ей: „Я исправлюсь, только ты вернись к нам, и живи, и принеси с собой здорового ребенка!“» Я спросил его: «Как исправлюсь?» Грейнджер сказал: «Уплатишь долги всем вокруг, всем, кого ты приманил к себе». И я тогда спросил, кто дал ему право так со мной разговаривать, а он сказал: «Иисус Христос»-И рассмеялся. Я повернулся и хотел ударить его, но не смог — ни тогда, ни после, — Роб перевел дыхание и отпустил горячие пальцы.Хатч отошел к своей кровати и сел на краешек, в нескольких шагах от отца. Роб молчал, пока Хатч не сказал наконец: — Но ведь ты хотел объяснить мне про разницу.
— А я это и делаю. Получилось дольше, чем я думал.
Хатч спросил: — Ты сказал ей?
— Что?
— То, что просил сказать Грейнджер?
— Нет.
— Почему, папа?
— Ее уже не было.
— Но я-то остался. Ты мог бы сказать мне.
— Ты остался, — сказал Роб, — тебя выходили. Ты даже кричать не мог, просто вышел на свет и задышал, совсем слабый, с помятой головкой (тебя тянули щипцами после того, как ты перевернулся). Но как бы то ни было, ты остался.
— И теперь я здесь, — сказал Хатч. — Ты еще можешь сказать мне.
Роб сказал: — Я и говорю тебе, Хатч.
— Я пне о разнице, — возразил Хатч. — Это ты уже объяснил мне. Скажи мне то, что, по мнению Грейнджера, ты должен был сказать маме.
Роб обдумал его слова; затем медленно наклонился вперед, взял свое письмо; ведь он уже сказал все это — правда, не Хатчу, а Мин. Но можно сказать и Хатчу. — Хорошо!
— Скажи, пожалуйста, скажи, папа!
— По возможности я расплачусь со всеми своими долгами, выплачу их до копеечки.
— И когда ты думаешь начать? — спросил Хатч.
Роб встал, подошел к мальчику, дотронулся до теплой, пахнущей солнцем макушки. И поцеловал место, которое тронул. — Немедленно.
14
Когда он вышел на веранду, обе сестры еще были там — Ева сидела на качелях, Рина в кресле, стоявшем ближе к лестнице и кадке все с той же пальмой. Они в один голос сказали: — Сядь и отдохни. — Роб выбрал качалку между ними и сел в нее. Здесь было прохладно и тихо — в первые несколько минут по улице не прошло ни одной машины, и он почувствовал, что отдыхает. Хатч лег и тотчас заснул; Роб постоял у его кровати, пока не услышал мерного дыхания. Тогда он пошел к столу — хотел было зажечь лампу и закончить письмо, но тут до него донесся Ринин смех, и он решил сойти вниз. Нигде не бывало ему так покойно, как в родном доме, со всеми его недомолвками и тайнами — так, по крайней мере, казалось ему сейчас, когда он неслышно покачивался, сидя между теткой и матерью — той, которая его первая полюбила и любила дольше всех, и той, которую он первую полюбил. Прежние страсти со временем улеглись. Прежние желания были удовлетворены или перегорели и никому не мешали. Тут были все свои — семья из детской мечты. Он подумал, что жизнь здесь больше не будет ему в тягость. — Что это тебя так развеселило? — спросил он, повернувшись к Рине.
Она уже начала клевать носом и встрепенулась при его вопросе. — Да ничего как будто.
— Нет, ты смеялась. Наверху было слышно.
Ева сказала: — Это она надо мной… ты засмеялась надо мной, помнишь, когда спросила про луну.
Рина сказала: — А, про луну. Да, да, верно, я сидела и любовалась луной. Мы с Хатчем разговаривали о ней, чтобы не уснуть. Потом он пошел наверх, а мы остались здесь, и когда я снова взглянула на небо, оказалось, что луна куда-то пропала. Я спросила: «А куда девалась луна?» — а Ева ответила: «Не спрашивай меня, я тут посторонняя!»