Железный Густав
Шрифт:
В городе стояла такая же суматоха, как и в первый день мобилизации. На улице то и дело останавливались машины, и молодые люди швыряли в толпу охапки газет; в омнибус садились все новые пассажиры и сообщали последние новости. Объявлена война Франции! Немецкие войска перешли бельгийскую границу… Минутное замешательство: почему же бельгийскую? Значит, и Бельгия?.. Но тут уж было не до размышлений! То здесь, то там вспыхивала песня:
Нам праздновать над Францией победу!Старики под одобрительный
Омнибус окончательно увяз в сутолоке. Надо выходить. Сомкнутой колонной прокладывают они себе дорогу. Скорее на вокзал!
— Простите, сосед! Я, кажется, вам на ногу наступил! Я провожаю сына на войну!
— Не беспокойтесь, очень приятно!
Слава богу, вот и вокзал! Наконец-то! Еще одна минута… Через зал ожидания и вверх по лестнице! Да тут яблоку негде упасть! Наверху гремит духовой оркестр. Два часа одна минута! Поезд должен был уже уйти, но, покамест не заиграют «Прости прощай, родимый край», он не тронется, поясняет Хакендаль, пыхтя и отдуваясь.
У выхода на перрон такая толчея, что они пробегают без перронных билетов. Контролер что-то кричит им вслед, но Хакендаль только смеется: «Франция! Париж!» Смеются и в толпе. Хакендаль разошелся, он приятно возбужден. Он бежит вперед, окруженный семьей.
Состав тянется бесконечно! Из окон выглядывают мужчины, голова к голове и голова над головой, все в защитной серой форме, такие же защитные чехлы на остроконечных касках, красные цифры указывают номер полка. Какие у всех серьезные лица! И сколько на перроне женщин, бледных, и тоже с серьезными лицами. Цветы — да, цветы, но их судорожно сжимают дрожащие руки. Дети — не счесть, большие и маленькие, но и детские личики смотрят серьезно, многие малыши плачут…
Гремит полковая музыка, но лица все так же серьезны, доносятся приглушенные разговоры…
— И ты пиши, отец!
— Я пришлю тебе виды Парижа!
Вымученная шутка — ее берегли на последнюю минуту. Бледные улыбки.
— Будь здоров!
— И ты тоже — с детишками!
— О детях не беспокойся, я за ними присмотрю!
А где же Отто?
Они бегут вдоль состава. Всем теперь кажется страшно важным еще раз увидеть маловажного Отто, пожать ему руку, пожелать здоровья.
— Смотрите, да это же Гудде, портниха, ну, ты знаешь, отец, она еще переделала мне мое черное платье! И с ребенком? С каких пор у этой Гудде ребенок? Ведь она горбунья! Должно быть, соседка дала подержать.
— Кого это вы провожаете, фрейлейн Гудде? Как тебя звать, карапуз?
— Добрый день, фрау Хакендаль! Отто здесь, я хочу сказать… господин Хакендаль!
Все бросаются к Отто. «Эта Гудде» забыта. На минуту — до отхода поезда — незаметный Отто становится героем дня.
— Всего тебе хорошего, Отто!
— Напиши как-нибудь, Отто!
— Оттохен, я тебе кое-что принесла на дорожку!
— Как будет тебе от начальства таска, вспомни отцовскую науку! Постарайся
заслужить Железный крест, вот чем ты меня порадуешь! А не говорили вам — будут в эту войну давать Железные кресты?Отто стоит у окна вагона. Он очень бледен, лицо кажется еще более серым, чем землисто-серая гимнастерка. Машинально отвечает он на вопросы, пожимает руки, кладет сверток со съестным на скамью, где уже лежит еесверточек…
И все время глаза его ищут ее, единственную, любимую, ту, которой он отдал всю нежность своего слабого сердца и которая любит его всепрощающей любовью сердца сильного. Тутти смотрит на него своим нежным пламенеющим взором, ни на что не жалуясь, ничего не требуя… Она стоит у чугунного столба и держит за руку сынишку. «Не плачь, Густэвинг! Папочка к нам вернется!»
Отто не слышит, но по губам ее читает: «…к нам вернется!»
Кто его знает, вернется или не вернется, но, как ни странно, это не пугает его. Впереди война, бои, рукопашные стычки, ранения и мучительная долгая смерть, но это его не страшит, этого он не боится…
«Трусом я не окажусь, — думает он. — И все же у меня не хватает храбрости сказать отцу…»
Ему хотелось бы понять, почему это так, но он этого понять не в силах… Беспомощно смотрит он на тех, что теснятся у его окна, на эти знакомые, привычные лица, а затем бросает быстрый взгляд на самое любимое, единственное человеческое лицо — там, у чугунного столба. Нет, этого он понять не в силах…
— Отто, да у тебя, никак, цветы? — кричит Малыш. — Кто преподнес тебе цветы? Значит, ты обзавелся невестой?
Всех рассмешило предположение, что у Отто, у смирного Отто завелась невеста. Да и Отто кривит лицо в жалкую гримасу.
— Где ж она, твоя невеста?
Все оглядываются и, смеясь, ищут для Отто невесту.
— Может быть, вон та, в синем платье? Что ж, шикарная девушка, но не слишком ли шикарная для тебя, Отто? С такой женой наплачешься!
И опять Отто улыбается вымученной улыбкой.
— А эта Гудде все стоит и стоит, — шепчет фрау Хакендаль. — Кого это она провожает? Ты ее узнал, Отто?
— Кто? Кого?
— Да эту Гудде! Нашу портниху! Ты ж ее знаешь!
— Я… я… дело в том, что я…
Все смотрят на Отто, и он густо краснеет. Но они ничего не замечают.
— Ты не видел, к кому она пришла?
— Я? Нет! Я ничего не видел.
«Прости, прощай…» заиграл оркестр, и поезд тронулся, покатил… Провожающие вытаскивают платки, руки протягиваются для последнего пожатия.
О, эта одинокая фигура у чугунного столба! Она не достала свой платок, не машет ему на прощание. Но она стоит, не шевелясь, словно так и намерена стоять и стоять, терпеливо, безропотно ожидая его возвращения. Глаза его наполняются слезами.
— Не плакать, Отто! — кричит папаша Хакендаль. — Мы еще увидимся! — И очень громко, так как поезд развивает скорость и Хакендаль вынужден отстать: — Ты всегда был хорошим сыном!
Дольше всех бежит Малыш — до самого конца перрона. Он следит за тем, как поезд постепенно скрывается из виду, как треплются на ветру бесчисленные платочки, — а затем поворот, промелькнул круглый красный стоп-сигнал в последнем вагоне — и все!