Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:

– А что ж ты хочешь? Сообщение вышло из официальных кругов, его подхватили газеты со своими комментариями, отсебятиной, некоторые из них дали твое патриотическое интервью… И все сходится: ты только что утром был в Царском Селе, благодарил за присвоение тебе почетного звания Солиста Его Величества, а вечером брякнулся на колени перед царем. Вот и воспользовались и левые, и правые этим эпизодом, чтобы испортить тебе настроение и чтобы не так легко тебе жилось.

– Так все ж придумали эти проклятые журналисты! Никаких интервью я не давал, тем более патриотических…

– Поговорим еще, Федор, побеседуем. А пока иди и устраивайся. После обеда посидим за чаем, обсудим, что нам дальше делать.

После обеда пошли в домик, где жили и работали Алексей Максимович и Мария Федоровна. Ничего нового Шаляпин не увидел в обстановке друга, будто он и не переезжал. Апельсиновые и лимонные деревья, гигантские кактусы и декоративные кусты вокруг дома, а в доме – мало мебели, все только самое необходимое для нормальной жизни. Множество книг и цветов. В кабинете писателя – большой рабочий стол с исписанной и чистой бумагой, старинное оружие на стенах: копья, щиты, мечи, луки, стрелы, фрагменты античных барельефов, античные скульптуры… На полу – ковер

и соломенные дорожки-циновки. На подсобных столах – множество раскрытых книг и журналов, газеты различных направлений, рукописи, письма.

Горький поймал внимательный взгляд Шаляпина на письмах и рукописях, возвышавшихся над столом, и просто сказал:

– Стоит иной раз не ответить на письма, как дня через два их уже целый Монблан возвышается. А ведь завален работой, часто просиживаю за работой по четырнадцать часов в сутки. Приходится прочитывать не менее сорока рукописей в месяц и каждый день писать три, пять, семь писем. Мой расход на почту не меньше двухсот лир в месяц. Вхожу в подробности того ради, что уж очень внимательно ты посмотрел на этот мой стол, заваленный письмами и рукописями. Иной раз обижаются, что отвечаю не вовремя, как адресату кажется, а времени просто не хватает, просто беда, как мало часов в сутках, всего двадцать четыре.

Горький сел на свое привычное место, Мария Федоровна рядом с ним, а Федор Иванович, случайно или так было задумано, сел по другую сторону стола. «Судья, а я ответчик, – пронеслось у Шаляпина, – значит, не удовольствовался моим письмом».

– Рассказывай, Федор, все по порядку, это очень важно для меня и для всех твоих друзей. Со всеми подробностями, которые остались у тебя в памяти.

– Да уж что тут скрывать… Давно мне хотелось поведать вам обо всем, что произошло в тот вечер, но все какой-то недосуг… Сначала казалось, что все сойдет, ведь на следующий день я с таким же успехом играл Бориса Годунова, потом уехал на гастроли в Монте-Карло, потом – Париж, потом – Виши, повсюду триумфы, лишь в Париже отчаянные молодые люди пытались шикать, их тут же вышвырнули из театра, одного даже избили, к сожалению… Я ужасно расстроился в тот день, забылся от отчаяния и гнева и подвернул себе ногу. Много раз я пробовал писать вам подробное письмо, но вскоре откладывал в надежде рассказать все лично, при встрече, которую я уже наметил. Да и волнение, которое набегало притом всякий раз, было так велико, что я никак не мог уложить все, что произошло, в такую ясную форму, как если бы стал рассказывать все словами.

«Рассказывать-то ты мастер, вряд ли кто сравнится с тобой», – мелькнуло у Горького.

– …Вы знаете, что я давно хлопотал и уговаривал Теляковского, чтоб он дал указание поставить заново «Бориса Годунова» в Мариинском театре. Поручил он эту постановку Всеволоду Мейерхольду и художнику Александру Головину, который уже не раз готовил декорации к опере и эскизы костюмов, один раз для «Ла Скала», второй раз для парижской постановки. Так что ему было легко подобрать декорации и эскизы новых костюмов, заново сделал только декорации сцен в корчме и у Марины, пропущенных в Париже, да сцену у фонтана, которую в дягилевской постановке готовили по эскизам Александра Бенуа. Но вот режиссер Мейерхольд много нагородил такого, от чего в ходе репетиций я вынужден был отказаться. Естественно, сразу же возникли трения, настроение, и без того плоховатое, еще больше ухудшилось.

– Почему? – строго спросил Горький. – Ты в самом расцвете сил, тебя носят на руках твои поклонники, и антрепренеры платят тебе бешеные деньги.

– Дело разве в деньгах, Алексей. Денег у меня действительно много, но еще больше расходов. Независимо от моих желаний возникла у меня вторая семья в Петербурге, родилась дочка, сейчас ждем второго ребенка, купил дом в Москве на Новинском бульваре, чудесная усадьба, сад, дворовые постройки, огромные деньги отвалил, но это так мне необходимо, надоело скитаться по чужим домам. Содержу дом на станции Итларь по Ярославской железной дороге. А в прошлом году пригласил скульптора Клодта прокатиться по среднему плесу Волги. Красота неописуемая, хоть и воспетая таким замечательным художником, как Левитан… Помните его картины «Над вечным покоем» и «Золотой плес», вот эти места я увидел и был покорен красотой. Тут же сошли на берег. И захотелось мне купить здесь участок для строительства дачи. Посоветовали мне обратиться к господину Шулепникову. И на четыре дня задержался у этих замечательных господ. Пока Николай Александрович Клодт с хозяином выбирали участок для строительства терема «Князя Игоря», я помогал на сенокосе, накладывал сено на возы, вечером играл с кучером в городки, а после ужина пел собравшимся моим поклонникам. Замечательно провел время, никогда так не отдыхал душой и телом. А вернулся в Москву, все и началось: Иола Игнатьевна хмурится; дирижеры бастуют; Мария Валентиновна твердо решила рожать второго ребенка… Всякие мелкие гадости посыпались на меня… Сколько же зависти и злости в людях! А тут еще надобно представляться Николаю Второму и благодарить его за присвоение мне звания Солиста Его Величества. При этом я прекрасно знаю, что это звание получили уже человек десять на моей памяти, а меня все обходили. Теп ерь-то я знаю, что долгие годы Теляковский хлопотал за меня, но этому награждению препятствовал будто бы дядя царя… отказывая мне в этом звании как другу «презренного босяка» Горького, как вообще кабацкой затычке. Теляковский уговаривал меня поблагодарить государя за исключительную награду, «это важно и для детей Ваших», писал он. И действительно, теперь я могу хлопотать о поступлении детей моих в пушкинский Лицей, а раньше я

об этом и думать не смел. Но главное – забастовка дирижеров. Сначала я отнесся с юмором к тому, что возникло из-за моей фразы, брошенной по поводу дирижера Авранека, сбившегося с правильных темпов…

И Шаляпин подробно рассказал об известном эпизоде в октябре прошлого года, о критических отзывах в газетах.

– И представляете, у меня было столько хлопот по постановке «Дон Кихота» и всяких сценических и театральных хлопот, что я положительно разрывался на части, а тут поднялась такая кампания против меня, хоть заживо зарывайся от стыда за них, этих писак-журналистов. Об этом только и говорили, особенно так называемая интеллигенция либерального толка, которой хоть кого угодно оболгать – все равно что плюнуть. И тут я часто вспоминал доктора Штокмана из известной драмы Ибсена… Так же, как

и он, я был оболган и будто бы уничтожен «большинством» – мне плевали в лицо, кому было только не лень, и, как я заметил, делали это с редкостным удовольствием. Слава Богу, что презрение мое к этой различной сволочи оказалось весьма превосходящим их всех, иначе, пожалуй, и в самом деле они уничтожили бы меня. Смешно мне очень и в то же время ужасно стыдно за них. Бедные обезьяны! Но в тот раз все сошло, публика разобралась в моей правоте… Даже публика поняла, что невнимательный дирижер, а в особенности бездарный, каких около театра несчетное количество, начинает врать упорно и путать безнадежно, что тут даже самый спокойный может потерять самообладание, а уж тем более такой горячий, как я… Мне надоедает подделываться под дирижера и начинаю сам отбивать такт, прямо со сцены, стараясь ввести и дирижера в надлежащий ритм… Говорят, это не принято, что это невежливо, что это дирижера оскорбляет. Возможно, что это так, но скажу прямо: оскорблять я никого не хочу и очень жалею, если так получается иной раз. Но я не хочу, чтобы невежественный дирижер извращал Мусоргского, Моцарта, Римского-Корсакова… Нет, я никогда не промолчу, слушая такие искажения настоящей музыки… Не способен я быть таким «вежливым», чтоб слепо и покорно следовать за дирижером, куда он меня без толка и смысла вздумает тянуть, при этом приятно улыбаясь… Я уважаю добросовестный труд, надеюсь, что и к моему труду я вправе требовать уважения. С дирижерами я репетирую. Я им втолковываю ноту за нотой все, что должно и как должно быть сделано на спектакле. Я подробно объясняю, что я буду делать, как вообще играть свою роль. Дирижер может меня в чем-то уговорить и изменить мои намерения. И я за ним пойду, если он убедит меня в своей правоте. Так было с Рахманиновым, так было с Направником, так было с Артуро Тосканини. Если меня спросит музыкант, артист, хорист, рабочий, почему я делаю то или это, я немедленно дам ему объяснение, простое и понятное, но вот дирижеры редко могут что-либо ответить внятное на мои вопросы… И порой совершают ошибки, мешающие мне петь и играть, это зачастую следствие их неряшливости, невнимания к работе или же претенциозной самоуверенности при недостатке таланта. Да, я бываю несдержан, у меня вспыльчивый характер, иной раз я бываю излишне резок, а может быть, и груб. Готов просить прощения. Но ведь про меня сочиняют злостные небылицы! Да, я порой отбиваю темпы на сцене, а про меня говорят, что я бросаю по адресу дирижера какие-то плохие слова, что какие-то изысканные дамы встают с мест и удаляются в гневе из зала. Не бывало этого! Или какой вопль раздавался, когда мне дали звание Солиста Его Величества… Упрекали меня за то, что я принял эту награду от государя… Да и сколько вылили грязи после событий 6 января сего года! За каждым моим движением по улице следят десять пар глаз! Кому-нибудь я да не понравлюсь. То я виноват за то, что сидел с монархистом, то виноват уж потому, что выпил стакан вина с социалистом. И поднимается шум в газетах: монархист Шаляпин или социалист? И вот до сих пор не проходит острая горечь обиды из-за того, как умело раздули так называемый инцидент с коленопреклонением Шаляпина. Злоба душит меня, когда я вспоминаю все слова, которые бросили в мой адрес все эти Амфитеатровы, Дорошевичи, Плехановы и прочая пакость. Сколько они причинили мне незаслуженного страдания, когда они затеяли жестокую травлю по моему адресу…

Лицо Шаляпина почернело от переносимых страданий, и Горький тут же вступил в разговор:

– Ты, Федор, не очень-то переживай, все талантливые люди подвергаются травле. Разве я заслужил ту травлю, которой подвергаюсь за свои убеждения?

Мария Федоровна сразу поняла, что нужно отвлечь Шаляпина от острых переживаний, и начала рассказывать о прошлогодней драке, которая неожиданно возникла между Горьким и некоторыми членами так называемой каприйской школы.

– Вы не представляете, Федор Иванович, как все хорошо и дружно мы жили еще в прошлом году. Луначарский, Базаров, Богданов, все такие талантливые люди… Алексей Максимович с восторгом включался в беседы с ними… Помню, как года два тому назад Луначарский и Горький какие беседы вели. Порою голова кружилась, так стремительно улетали они в высоты нам, простым смертным, недоступные. Но вся душа горела радостью и так светло становилось, так хорошо, что существуют такие мысли, такие сверкают молниеносные заделы, светом которых озарится, казалось, вся история. Помнишь, Алеша, ты заговорил о новом Фаусте. Мне хотелось плакать от восторга, и как жаль, что тебя слышали только я и Луначарский, который поддержал твои мысли, не раз потом повторяя, что то, что ты говорил, так огромно и ново. И он был готов к сотрудничеству, но вот последующие события все покрыли мраком мерзости и запустения. Поссорились все на философской почве, никак не могли увязать богоискательство и богостроительство с марксизмом…

– Ну что отвлекаешь нас от сурьезного разговора, Маруся, – прогудел Алексей Максимович, добродушно улыбаясь в усы, – Федя настроился на откровенную беседу, так талантливо вел свой монолог, что я даже чуть не расплакался, а ты…

– А что я? Я вспоминаю, как твои дружки, каприйцы, хотели тебя перетянуть каждый на свою сторону, а я им помешала и никому тебя не отдала.

Шаляпин и Горький одобрительно рассмеялись, напряжение было преодолено, и Мария Федоровна уже спокойно продолжала:

– Вы не поверите, Федор Иванович, все эти «впередовцы» и «ленинцы», которых я считала одно время учителями жизни, оказались такими ничтожными и нечестными, что не хотелось бы о них и говорить, но вы уж затронули струну… За то, что я спасла Горького от их тлетворного влияния, они обзывали меня «мерзкой бабой», хотели даже объявить сумасшедшей, клялись, что надобно развести меня с Горьким…

– А я слышал, что тебя, Маруся, хотели облить кислотой или хорошенько отколотить, так как ты была признана «вредным элементом, враждебно настраивающим, который необходимо устранить всеми мерами», цитирую почти дословно приговор по твоему поводу, – торжественно произнес Горький.

– Кругом, Федор Иванович, происходила какая-то неслыханная и невиданная в моей жизни путаница, такая ложь, клевета носились вокруг меня и Горького; мы видели такое быстрое и непоправимое нравственное падение, такое ненасытное желание спихнуть одного, оклеветать другого, встать на место третьего и как мыльному пузырю заиграть всеми цветами радуги, вовсе не отдавая себе отчета в том, что и красивый мыльный пузырь лопается. Плохо все это, так плохо, что и выразить словами нельзя… Столько мерзостей и пакостей попытались навалить на нас с Горьким…

Поделиться с друзьями: