Журнал «Вокруг Света» №02 за 1992 год
Шрифт:
Вот видите, как горский дед Федор своим умом пришел к тому же самому выводу, что и ученые мужи: болезни, слабости, даже старость — от неподвижного образа жизни. Перележишь на лежанке — и ослабеешь, поддашься собственной слабости — и пиши пропало. Главное — не паниковать! Выздоровление, бодрость, даже прыгучесть — через ручей — дед Федор обрел в лесу, как старое дерево зеленеет по весне в лесном братстве.
В русском лесу наша сила и наша отрада. Даже и в историческом смысле: восемь веков тому назад татаро-монгольские конники рыскали по необъятной русской равнине, обкладывали данью все города и Москву, но войско хана Батыя остановилось у края лесов — владений Великого Новгорода; северные леса явили собою крепость; приступом
Поздней осенью 1941 года немецко-фашистские войска вели наступление в приладожских лесах, с тем чтобы замкнуть второе кольцо блокады вокруг Ленинграда. В ноябре пал город Тихвин... (Деревня Гора, из которой я пишу вам письма, Тихвинского района). Однако победа не далась в руки могущественному, наглому врагу: крупповские танки оказались бессильны против дремучей здешней тайги. В лесном сражении под Тихвином, в 41-м году, победил советский воин; непроходимые чащи, болота, холмы и лога Вепсовской возвышенности, реки, озера сослужили ему верную службу соратника в бою. Слышите: соратника, то есть сотоварища по рати. Фашистов остановили, отбросили, Тихвин взяли — праздник на нашей улице, одна из первых спасительных побед Красной Армии в Великой Отечественной войне...
Федор Иванович Торяков участвовал в том бою, солдатом, неподалеку от своей родной деревни Нюрговичи.
...Мы с дедом Федором пришли на обещанную им старую вырубку; вся брусника на ней оказалась целехонька, никто до нас не бывал. Самое гадкое дело обирать недозревшую ягоду, все равно что стрелять в не ставших на крыло птенцов... А ведь есть горе-ягодники, торопыги, обирают загребущими руками... На дедовой вырубке брусника дозрела, налилась багряным соком, наполнилась ни с чем не сравнимой, хрустящей на зубу сладостью с кислинкой.
В Архангельской области, на Пи-неге, на Мезени бруснику зовут ягодой; клюкву — клюквой, чернику — черникой, малину — малиной, а брусника—ягода в высшем смысле, царица среди всех ягод. Собирать ее одно удовольствие: запустишь руки в разложенные на кочке, развешанные гроздья, процеживаешь сквозь пальцы стебли, жесткие листочки брусничника; в пригоршнях набирается весомое — ягодка к ягодке, крепенькое на ощупь добро. Донесешь его до берестяной, вепсами сплетенной, корзины, часть высыпешь, часть отправишь себе в рот, облизываешься, как торяковский кот Филька, поймавший мышку в траве.
Часа два мы с дедом собирали бруснику, это дело мне стало наскучивать, как всякое монотонное дело, хотя бы и сладостное. Я обратился к деду с попятной речью: «Ну что, Федор Иванович, может быть, хватит? Оставим для другого раза?» Дед ни в какую не согласился, на другой раз он уже не мог положиться. «Да я бы, знаешь, ишо побрал, — возразил мне Федор Иванович, — у меня в мешке другая корзина припасена...»
В неодинаковом подходе к собиранию брусники сказалась моя и дедова жизненная выучка: я брал ягоду не впрок, а для собственного удовольствия; дед огребал по-крестьянски, для пищи насущной в зиму, для калиток с брусникой, для чаев с брусничным вареньем. Оставить ягоду не собранной на кочках представлялось ему плохо сделанным делом, чего он себе не позволял.
Бывало, мы плавали с дедом на его лодке из Нюрговичей в Корбеничи, в магазин за хлебом. Я сяду на весла, погребу да и соскучусь, отвлекусь на какой-нибудь пейзаж, благо Большое озеро не повторяет свою красоту, за каждым мысом новое. Дед тем временем, сидя в корме, окунает в воду кормовое весло, дает лодке направление и ход, ни одного гребка не пропустит, от причала до причала: работает веслом по-крестьянски, на совесть, как и любым орудием труда. Так и на фронте солдатом.
Утром к моей избе прибежал пес Малыш. У пса
подвело живот, третьи сутки он жил некормленый. Я поделился с ним трапезой, отдал ему полкило ветчины (формовой, колбасной), ни разу в жизни до сего утра им не пробованной. Малыш проглотил ветчину как-то безотчетно, не разжевывая. Я дал ему полбуханки хлеба; хлеб он разжевал, все съел до крошки. Малыш успокоился, не лаял, не выл, по-видимому, согласился пожить со мной, подождать хозяев. Я сел на лавочку, поставленную таким образом, чтобы видеть Большое озеро — в одну сторону до протоки, соединяющей его с маленьким озером, в другую до излучины. Озеро было тихое, задумчивое, как вся природа; леса по высоким его берегам чуть расцвеченные, заснеженные, с густыми, неподвижными пологами тумана в распадках. Я смотрел на озеро, на леса, Малыш прижался к моей ноге. Нам двоим было хорошо просто так сидеть над озером, любя друг друга. Малыш еще не знал, что скоро я уеду отсюда, как уехали дед с бабкой, как уехали все.Я раздумывал, как поступить с Малышом... В лесу не бывает праздных раздумий, надумал — и делай, никто за тебя не сделает, на завтра не отложишь: завтра вдруг грянет зима или еще что-нибудь... Я накачал резиновую лодку-байдарку, спустил ее по осклизлому травяному склону в озеро. Малыш пришел следом за мною на берег. Я сказал ему: «Ну, садись в лодку, Малыш, поплывем к деду с бабкой». Малыш выслушал меня, отшагнул подальше от лодки, сел на траву. В глазах у него можно было прочесть: «Я остаюсь здесь».
Я сел в лодку, поплыл по тихой, темной, туманной воде. Малыш пошел берегом, провожал меня. В том месте, где тропа забирала вверх, к избе Торяковых, пес решительно повернул в гору, не оглядываясь, побежал домой.
Плыть по безветренному озеру в редкость у нас, лодка скользила бесшумно, как по маслу, и, правда, вода была масляниста... В одном месте плавания я приметил отдельно стоящую на мысу, совершенно необлетевшую, озолоченную березку. Ее отражение в зеркальной воде, кажется, достигало дна озера, сияло из глубины, будто в озеро опустили зажженную люстру.
В Корбеничах я поднялся к новой избе Торяковых. Во дворе дед Федор вытесывал из чурки какой-то предмет в хозяйство, может быть, ручку к двери. Я обратился к деду с тем делом, ради которого приплыл: «Малыш-то у избы сидит в Нюрговичах. Воет». Дед сокрушенно развел руками: «Да, знаешь, как ехали на тракторе, взяли его в кабину, он на ходу выскочил и давай бог ноги. Прибежи-ит...»
Я спустился к лодке... Уже засумерничало, в Корбеничах зажигались редкие огни...
Чай с морошковым вареньем
Нынче в зиму почта на Гору не ходит; связь моя с миром по озеру, по лыжне. Лыжню, понятное дело, надо сперва проложить, накатать. И так всю зиму наперегонки со снегом: снег завалит мою одноколейную дорогу, мою линию связи, а я ее заново протопчу... Зато как повернет на весну, солнце снега оближет, ветры причешут, морозы-утренники наморозят до хруста...
Лыжня — по озеру... Надо спуститься с Горы: Гора высока, склон крут (помните, по-вепсски Нюрг — это крутосклон; отсюда название деревни: Нюрговичи). Для слалома, скоростного спуска наша Гора — лучше и не сыщешь. Я скатываюсь с горы на широких лесных лыжах; на самых крутяках схожу лесенкой. Бывает, и приземляюсь: падать мягко, сугробы пуховые. При этом по сторонам не оглядываюсь: никто не видит меня, я один на Горе; под Горою я тоже один...
Торить, поддерживать лыжню на замерзшем озере много труднее, чем плавать по нему на байдарке, даже и против ветра. Самая лютая зима не без оттепели; снежный покров, как слоеный пирог, с корочками наста, с мокрым нутром. Большие морозы наморозят столько льда, что самому ему не поместиться в озерной котловине; полопается; в трещины выплеснется вода — это наледь. Угодишь в нее, на лыжи налипнет, примерзнет по пуду. Еще прихватит пургой. Так и чапаешь — в Корбеничи за хлебом, к деду Федору с бабой Таней на беседу...