Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Золотая голова

Крюкова Елена Николаевна

Шрифт:

Вокруг Тонкой, тоже за мольбертами, сидели разные мальчики и девочки. Приличные, похожие на зайцев из детской затрепанной книжки. Книжку, вместе с детством, давно сожгли в печке или выбросили на помойку, а живые зайцы все сидели, поджав лапки, как на морозе. Они умильно улыбались, их зубки посверкивали, они, дрессированные, рисовали, окуная лапки в краску, приличные веселые картинки, так, как их учили строгие дяди и тети художники, мэтры, мастера. Послушные зайцы учились рисовать одно и то же: птичку, елочку, домик, друг дружку. Ах, какие прелестные зайчики! И как, собаки, похожи!

Бес поднял чугунную ногу в туго зашнурованном берце

и нагло шагнул в класс. Он все углядел: учителя не было. Класс работал самостоятельно. Может, дядя художник пошел пообедать в пельменную напротив.

Бес посмотрел туда, куда, прищурившись, смотрела Тонкая.

На подиуме сидела голая девушка. Ноги у девушки были тощие, хоть прыгай между ними, зад странно, корзиной, оттопыренный, а грудь большая, увесистая, две тяжелых желтых спелых дыни.

— Вашу мать, — бормотнул Бес сквозь зубы. — Вашу-у-у-у…

У голой девушки одна нога, согнутая в колене, стояла на табурете, и хорошо виден был округлый, нежный лобок с ярко-черными, жгучими, кудряво-перепутанными бешеными волосами. Тонкая старательно прорисовывала тонкой кистью эти жесткие, пружинные завитки. Потом тщательно вытерла кисть грязной тряпкой, взяла в руки уголь — и сделала обломком угля еще два, три завитка поверх масляного слоя.

Бес сглотнул соленую слюну. В пыльном классе-сарае сидели в основном девчонки. Два парня, видом на девчонок похожие — субтильные, нежнолицые, со сладкими губками и ясными глазками, — горбились за планшетами в углу, у окна.

— Вам кого? — надменно и жеманно пропела девочка, сидевшая ближе всех к Тонкой.

Бес оскалился победно.

— Ее, — его палец взрезал воздух, и искра от пальца молнией прошила душную пыль класса и ударила в Тонкую.

Тонкая не оторвалась от мольберта, от копирования кудрявой письки дынногрудой девицы.

— Ну-у-у… — выдохнула соседка Тонкой.

Нагая наглая девица на подиуме беззастенчиво, хрипло спросила:

— Отдохнуть можно? Перекурить?

Все задвигались, зашевелились.

И тогда Тонкая встала. Во весь рост.

А росту она была высокого. Да еще на каблуках.

И глядела на всех сверху вниз.

— Да! — крикнула Тонкая. — Можно!

Видать, она тут за главную была, без педагога-то.

И все зашебутились еще сильнее. Загалдели. Замелькали разноцветные тряпки — все стали вытирать руки, кое-кто в грязные тряпки сморкался, хохотал дико. Голая натурщица тяжело слезла с шаткого подиума, нашарила в кармане куртки, висевшей на спинке венского стула, пачку сигарет, подошла к окну, не стесняясь наготы своей дынной, не накидывая на плечи ничего; так стояла, курила, у двора, у весенней улицы на виду, и синевато-розовая, как испод перловицы, кожа ее медленно покрывалась гусиными, на сквозняке, пупырышками.

Бес, гремя берцами, подтопал к Тонкой.

— Ты…

Она была выше его, он это хорошо видел.

Прозрачнее, чистые глаза. Печальные. Как на старых картинах. На иконах. Да. На иконах.

Печальные и презрительные.

«Сейчас она меня толкнет. Пальцами — в грудь. Оттолкнет. И крикнет: проваливай!»

Надо опередить ее. Быстрей.

— Давно не виделись, — выдохнул Бес — и шагнул еще, и еще шагнул, и вплотную он уже стоит, и хватает ее в охапку, такую тонкую, такую хрупкую, такую…

«Сейчас сломаю…»

…и целует, целует крепко, страшно, жадно, на глазах у всего ледяно застывшего класса, и пыль застыла, она больше не летит золотыми искрами, и весна за окном застыла,

и ветер застыл дешевой сигаретой в руке ледяной статуи, голой и розово-синей, перед распахнутым в смерть окном.

Когда губы отклеиваются от губ, он удивленно видит — она не возмутилась, не огорчилась. Рука не поднимается для пощечины. Глаза… глаза…

Смеются! Ура!

— Я вас люблю, чего же боле, — язык не слушается Беса, — что я могу еще…

— Ой, Настька! О-о-о-о-ой! Ты и не говорила, что у тебя…

Сквозь хохот и выкрики ее сокурсников он, держа свое лицо слишком близко от ее лица, сказал:

— Я Осип. Меня мои зовут Бес. А ты?

— Ах ты, Бес, — сказала Тонкая очень тихо, и он услышал нежный нервный жар, исходящий от радостно загнутых вверх кончиков ее мягких и вкусных губ. — Никакой ты не Бес. Ты — Ося.

Они говорили очень тихо. Никто не слышал их.

— Поцелую тебя еще раз? — спросил он.

Его раскосые глаза, темные бешеные сливины, плыли, текли мимо ее глаз, опять возвращались, кружились.

— Поцелуй, — сказала она.

И голову откинула. Чтобы — удобнее.

Так они увиделись. И так поцеловались.

Потом они целовались много, много, много раз. Везде, где угодно. На чугунном парапете фонтана на площади Минина; на кремлевской стене, откуда время от времени прыгали самоубийцы и по неосторожности сваливались вниз, в газон, малые дети; на жарких улицах города, влипая каблуками, подошвами в плавящийся, кажется, сладкий, приторный асфальт; на Откосе, в виду большой холодной реки, блестящей, как начищенный наждаком широкий противень; в трамвае или автобусе, среди потной толкотни и возмущенных шиканий и смешков пассажиров: «Распустили молокососов!.. Порнография всюду!..»; в дешевых маленьких кафе, где пекли блинчики с вареньем, пирожки с зеленым луком, пахнущие детством и дачей, и наливали кофе в чашечки маленькие, как речные ракушки-беззубки; везде, везде, где их настигала на бегу, в бесконечном полете яростная нежность, обнимались и целовались они, — и смеялись от радости быть вместе, чувствовать желанные тела, щеки, губы и зубы друг друга, и выдыхали друг в друга весь воздух юной, первой и последней любви — до конца.

Тонкая спрашивала Беса: ты что делаешь? Учишься? «Нет». Работаешь? «Нет». Так что же ты делаешь-то, пытала она его, что? Он уходил, ускользал глазами от этой пытки, от этого практичного, обывательского допроса. Лучшим ответом, он знал, был поцелуй.

Но иногда он нехотя, жестко рубил воздух острыми словами: «Я делаю свои дела, Тонкая. Тебе — в них — не место».

Тогда она умолкала. И широкие, круглые озера ее прозрачных глаз становились еще грустнее.

Ему нравилась в ней безропотность. Вернее, то, что он считал безропотностью, покорством, тонким смирением.

Он еще не знал тогда, что самая крепкая лоза — гибкая. Что ветер ломает тех, кто прямо стоит, не гнется.

Еще ему в ней нравилось умение молчать. Он говорил — а она слушала, только шире распахивая серые, без дна, с мелькающими тенями потусторонних черных чаек, слезные озера.

Он не думал о том, что там она рисовала-черкала на бумажках, картонках и холстах, ему было все равно, что за мир плясал, рождался и погибал в ее неумелых, несмелых картинах; ему было важно, что вот она, живая, — но ему нравилось, что она — художница, и что она умеет делать красивые вещи.

Поделиться с друзьями: