2666
Шрифт:
«Нынешним изданием чествуют Рафаэля Дьесте: Рамон БАЛЬТАР ДОМИНГЕС, Исаак ДИАС ПАРДО, Фелипе ФЕРНАНДЕС АРМЕСТО, Фермин ФЕРНАНДЕС АРМЕСТО, Франсиско ФЕРНАНДЕС ДЕЛЬ РЬЕГО, Альваро ХИЛЬ ВАРЕЛА, Доминго ГАРСИЯ САБЕЛЬ, Валентин ПАС АНДРАДЕ и Луис СЕОАНЕ ЛОПЕС.
Амальфитано показалось по меньшей мере странным печатать фамилии друзей большими буквами, в то время как фамилия собственно чествуемого лица напечатана обычными строчными. Надпись на форзаце гласила, что «Геометрический завет» — на самом деле три книги, «обладающие законченным смыслом, но функционально связанные с судьбой целого», а потом сообщалось, что «это произведение Дьесте представляет собой финальный извод его размышлений и исследований Пространства, каковое понятие неизменно появляется в любой академической дискуссии о началах Геометрии». И тут Амальфитано припомнил, что Рафаэль Дьесте — поэт. Поэт, естественно, галисийский — ну или долго проживший в Галисии. А его друзья и спонсоры издания тоже были галисийцами — ну или долго прожили в Галисии, где Дьесте, вполне возможно, преподавал в Университете Ла-Корунья или Сантьяго-де-Компостела, а может, и не преподавал, а был простым учителем средней школы, дававшим уроки геометрии сорванцам пятнадцати или шестнадцати лет, вел урок и смотрел на вечно затянутое черными тучами небо зимней Галисии и шумящий за окном ливень. На задней стороне обложки содержалось еще немного сведений о Дьесте: «В творчестве Рафаэля Дьесте — разнообразном, но неизменчивом, отвечающем требованиям глубоко личного процесса, в котором творчество поэтическое и творчество метафизическое разнесены по разным полюсам одного горизонта,— нынешняя книга апеллирует к прямо предшествующему ей „Новому трактату о параллелизме“ (Буэнос-Айрес, 1958), а из недавних работ — к „Движению и Сходству“». Получается, что у Дьесте, подумал Амальфитано, утирая с лица текущий рекой пот вперемешку с микроскопическими пылинками, геометрия — давняя страсть. И его спонсоры в таком свете переставали быть друзьями, которые
Амальфитано приходили в голову идеи насчет книги, причем странноватые. Нет, не все время, поэтому их вряд ли с полным правом можно было назвать идеями. Это были, скорее, ощущения. Такая вот игра разума. Словно бы он подошел к окну — а там! Там инопланетный пейзаж. Он думал (или ему так казалось, во всяком случае, ему нравилось, что он думал): когда находишься в Барселоне, те, кто живет или приезжает в Буэнос-Айрес или Мехико-сити, не существуют. Разница во времени — это просто маска, скрывающая пустоту. Так, если вдруг тебе нужно поехать в город, который, в теории, существовать не должен или у которого еще не было времени, чтобы правильно собраться,— вот тогда-то и возникает явление, известное как джет-лаг. Не из-за того, что ты устал, а из-за того, что устали другие — ведь в то время (если бы ты не сорвался в путешествие!) они бы спокойно спали. Что-то похожее, наверное, Амальфитано прочитал в каком-то романе или научно-фантастическом рассказе и начисто забыл.
С другой стороны, эти идеи, или эти ощущения, или эти бредни имели свою положительную сторону. Они превращали боль других в воспоминания одного. Превращали боль (а боль ведь длится, и она естественна и всегда побеждает) в частное воспоминание, которое, как свойственно человекам, кратко и всегда норовит сбежать. Превращали дикие истории о несправедливости и насилии, нестройное подвывание без начала и конца в хорошо структурированную прозу, где всегда найдется место для самоубийства. Превращали побег в свободу, даже если свобода эта годилась только на то, чтобы бежать дальше. Превращали хаос в порядок, хотя бы и пришлось платить за это тем, что обычно считается рассудительностью.
И хотя потом Амальфитано в библиотеке Университета Санта-Тереса отыскал библиографические данные Рафаэля Дьесте и уверился в том, что уже подсказывала интуиция (а может, это ему позволил интуитивно почувствовать Доминго Гарсия-Сабель в прологе, названном «Просвещенная интуиция», где он даже позволил себе процитировать Хайдеггера — «Время есть»); в тот вечер, когда он, подобно средневековому землевладельцу, обходил свои скукожившиеся бесплодные владения, пока его дочь, как средневековая принцесса, заканчивала краситься перед зеркалом ванной, он так не вспомнил, как ни старался и так и эдак, зачем и где купил книгу, как эта книга оказалась упакована вместе с более знакомыми и любимыми экземплярами и отправлена в этот многолюдный город, что бросал вызов пустыне у самой границы Соноры с Аризоной. И тогда, именно тогда, словно бы стартовый пистолет выстрелил, началась серия событий, которые нанизывались одно за другим, одни с хорошими последствиями, другие — со скверными: Роса вышла из дома и сказала, что идет в кино с подругой, и спросила, есть ли у него ключи, и Амальфитано сказал, что да, есть, и услышал, как громко хлопнула дверь, а потом услышал шаги дочки по тропинке, выложенной неровными плитками, как она подошла к крохотной, едва ей по пояс, калитке на улицу, потом услышал ее шаги по тротуару — она направлялась в сторону автобусной остановки; а потом он услышал, как рычит двигатель заведенного автомобиля. И тогда Амальфитано подошел к краю своего многострадального сада и вытянул шею и высунулся на улицу, но не увидел ни машины, ни Росы, и крепко сжал книгу Дьесте, что до сих пор держал в левой руке. А потом посмотрел на небо и увидел слишком большую и слишком морщинистую луну — и это несмотря на то, что еще не стемнело. А затем снова зашел в глубину
своего некогда цветущего сада и на протяжении нескольких секунд стоял не шевелясь, поглядывая то влево, то вправо, то вперед, то назад — все искал свою тень; но, хотя еще было светло и на западе, если стоять лицом к Тихуане, сияло солнце, тени он не увидел. Тогда присмотрелся к веревкам, четырем параллельным веревкам, с одной стороны привязанным к самодельным футбольным воротам (естественно, они были мельче, чем обычные футбольные: две палки максимум метр восемьдесят в высоту, забитые в землю, а третья, горизонтальная, приколочена гвоздями к концам тех двух — это сообщало конструкции хоть какую-то устойчивость), с другой — к крючкам, вделанным в стену дома. Это была сушилка для белья, хотя на ней висели лишь Росина блузка (белая, с рыжей вышивкой по вороту), пара трусиков и пара полотенец, с которых еще капало. В углу, в кирпичном домике, стояла стиральная машина. На некоторое время Амальфитано застыл в неподвижности, дыша открытым ртом и опершись на горизонтальную перекладину сушилки. Потом вошел в домик стиральной машины, словно бы ему не хватало кислорода, и из пластикового пакета с логотипом супермаркета, в который они с дочкой ходили закупать продукты на неделю, вытащил три прищепки для белья, которые упорно именовал «пёсиками», повесил книгу на одной из веревок и закрепил ее прищепками, а затем снова вошел в дом, чувствуя изрядное облегчение.Естественно, идея была не его, а Дюшана.
От жизни Дюшана в Буэнос-Айресе существует (или сохранилось) одно-единственное «готовое изделие». Впрочем, вся его жизнь была таким изделием — способом умилостивить судьбу и в то же время послать сигнал тревоги. Вот что по этому поводу пишет Келвин Томкинс: «Когда его сестра Сюзанн выходила замуж за его близкого друга Жана Кротти — молодые люди поженились в Париже 14 апреля 1919 года,— Дюшан почтой прислал новобрачным подарок. То были инструкции насчет того, как правильно вывесить на веревке из окна квартиры трактат по геометрии, чтобы ветер мог „листать книгу, выбирать задачи, переворачивать страницы и выдергивать их“». Как можно видеть, в Буэнос-Айресе Дюшан не только в шахматы играл. Томкинс меж тем продолжает: «Возможно, в таком подарке мало радости (Дюшан сам его назвал „несчастным готовым изделием“) и некоторых молодоженов такой дар мог шокировать, но Сюзанн и Жан последовали инструкциям Дюшана с долей здорового юмора. На самом деле они даже сфотографировали висящую в воздухе раскрытую книгу, и эта фотография — единственное доказательство существования этого произведения, которое, увы, не выдержало встречи со стихиями; позже Сюзанн написала картину, которая так и называлась — „Несчастное готовое изделие Марселя“. Как потом Дюшан объяснял это Кабанну: „Мне показалось забавным ввести в оборот по отношению к моим «готовым изделиям» понятия счастья и несчастья, ну и потом все это — дождь, ветер, летящие страницы — разве это не забавно?“ Впрочем, я не прав, Дюшан в Буэнос-Айресе и в самом деле в основном играл в шахматы. Ивонн, которая тогда была с ним, утомилась от вечного созерцания этой игры-науки и уехала во Францию. Томкинс продолжает: «В последние годы жизни Дюшан признался журналисту, что ему безмерно нравилось „дискредитировать серьезные книги, содержавшие в себе множество принципов“, типа этой, и даже сообщил другому журналисту, что, будучи оставлен на милость непогоды, „трактат наконец-то немного ожил“».
Тем вечером, когда Роса вернулась из кино, Амальфитано сидел в гостиной и смотрел телевизор; воспользовавшись моментом, он сказал: мол, смотри, я повесил томик Дьесте на сушилке. Роса одарила его непонимающим взглядом. Хочу сказать, пояснил Амальфитано, я повесил его не потому, что облил из шланга, или потому, что он упал у меня в лужу, нет, я повесил его просто так, чтобы посмотреть, как он сопротивляется непогоде и отбивает атаки пустыни. Надеюсь, ты не сходишь с ума, сказала Роса. Нет, не волнуйся, ответил Амальфитано, прикидываясь беспечным и веселым. Я просто предупреждаю, чтобы ты его не снимала оттуда. Просто сделай вид, что он не существует. Хорошо, согласилась Роса и закрылась в своей комнате.
На следующий день, пока ученики писали или пока он говорил, Амальфитано принялся рисовать простейшие геометрические фигуры — треугольник, прямоугольник и каждый угол подписал именем, которое подсказали, скажем, случай, или небрежение, или невероятная скука, которую вызывали его ученики и пары, и жара, что царствовала нынче в городе. Вот так:
Или так:
Рис. 2
Или так:
Вернувшись в свой крошечный кабинет, он обнаружил бумажку и, прежде чем выкинуть ее в мусорное ведро, застыл, рассматривая ее, на несколько минут. Рисунок 1 объяснялся просто — скукой. Рисунок 2 казался продолжением рисунка 1, но добавленные имена показались ему дичью. Нет, Ксенократ там мог находиться — в этом была своя абсурдная логика, и Протагор тоже, но… что там делали Томас Мор и Сен-Симон?! Что там делали, как могли вообще появиться там Дидро и, Боже правый, португальский иезуит Педро де Фонсека, который был одним из комментаторов Аристотеля, им счет на тысячи идет, но его же никакими акушерскими щипцами не протащишь в ряд великих мыслителей?! А вот рисунок 3, напротив, обладал своей собственной логикой — логикой придурковатого подростка, подростка, бродяжничающего по пустыне в изношенной одежде — но все же в одежде. Все эти имена, можно было сказать, принадлежали философам, которые посвятили труды онтологическому аргументу. Вот эта В, что сидела на верхнем углу треугольника, вписанного в четырехугольник, могла быть Богом или существованием Бога, которое вытекает из его сущности. Только тогда Амальфитано заметил, что на рисунке 2 также присутствуют А и В, и тут уж уверился: это все жара, он к ней не привык, и из-за нее он пишет чушь во время занятий.
Тем не менее вечером, поужинав и посмотрев новости по телевизору и поговорив по телефону с коллегой Сильвией Перес, которую возмущала вопиющая медлительность полиции штата Сонора и городского полицейского управления Санта-Тереса в расследовании преступлений,— словом, тогда Амальфитано нашел на столе кабинета еще три рисунка. Без сомнения, это он их нацарапал. На самом деле он припоминал, как отвлекся и принялся чертить каракули на пустой странице, задумавшись о чем-то своем.
Рисунок 1 (или рисунок 4) выглядел так:
И рисунок шестой:
Рисунок 4 получился любопытным. Этот Тренделенбург, сколько же лет он о нем и не вспоминал. Адольф Тренделенбург. Так почему он вспомнил его сейчас и почему тот всплыл в памяти в компании Бергсона, Хайдеггера, Ницше и Шпенглера? Рисунок 5 вышел еще любопытнее. Надо же, Колаковский и Ваттимо! И забытый Уайтхед присутствует. И в высшей степени неожиданное появление бедняги Гюйо, Жана-Мари Гюйо, умершего в тридцать четыре года в 1888 году, которого какие-то шутники прозвали французским Ницше, и это притом, что во всем огромном мире едва набралось бы десять его последователей; впрочем, на самом деле их было шестеро: это Амальфитано знал, потому что в Барселоне познакомился с единственным испанским гюйотистом — преподавателем из Хероны, весьма робким, но не чуждым энтузиазма, чьей самой важной академической заслугой считалось обнаружение одного текста (было не очень ясно, поэма это, философское эссе или статья), который Гюйо написал по-английски и опубликовал примерно в 1886 или 1887 году в газете, выходившей в Сан-Франциско. И, наконец, рисунок 6: он был самым любопытным из всех (и наименее «философским»). Да, рядом с горизонтальной линией появилось имя Владимира Смирнова, сгинувшего в сталинских лагерях в 1938 году и которого не надо путать с Иваном Никитичем Смирновым, расстрелянным в 1936 году после первого московского процесса; а рядом с другой горизонталью появилось имя Суслова, высокопоставленного идеолога, готового столкнуться с любыми упреками и обвинениями,— что ж, тут все выглядело достаточно красноречиво. Но почему эту горизонталь пересекали под углом две линии, на которых сверху читались имена Бунге и Ревеля, а снизу красовались Гарольд Блум и Аллан Блум — о, вот это выглядело вполне себе анекдотично. И анекдот этот Амальфитано совершенно не понял, особенно вот это спонтанное возникновение двух Блумов — видимо, тут и следовало смеяться, но он так и не понял над чем.
Тем вечером, когда дочка уже спала, а он прослушал последний выпуск новостей на самом популярном радио Санта-Тереса, «Голос пограничья», Амальфитано вышел в сад, выкурил сигарету, поглядывая на улицу (там не было ни души), и направился к дальней стороне сада — сторожкими шагами, словно бы опасался попасть ногой в яму или боялся темноты, которая там уже царствовала. Трактат Дьесте так и висел на бельевой веревке рядом с одеждой, которую Роса сегодня постирала, и одежда эта казалась сделанной из цемента или чего-то столь же тяжелого, потому что не качалась (а должна была) под порывами ветра, тот мотал книгу из стороны в сторону — то ли неохотно укачивал ее как ребенка, то ли хотел вырвать из цепкой хватки прищепок, которые удерживали ее на веревке. Амальфитано чувствовал ветер, овевающий его лицо. Он потел, то и дело налетающие порывы высушивали капельки испарины и замуровывали душу. Словно бы он стоял в кабинете Тренделенбурга, подумалось ему, словно бы шел по следам Уайтхеда по берегу канала, словно бы присел у одра больного Гюйо и попросил у Жана-Мари совета. Что бы они ответили? Будьте счастливы. Живите одним днем. Станьте добрее. Или наоборот: вы кто? И что вы здесь делаете? Уходите!