… а, так вот и текём тут себе, да …
Шрифт:
Я посмотрел вниз, потом на обвисшего хлопца.
Зачем?
И я ушёл по коридору в комнату.
( … не спорю, всё это более, чем странно, но иногда бывает. Кому-то слышатся голоса, а я слышал крики…)
И снова она не пришла на обед. Я пошёл в их комнату. Она сидела одна и не хотела разговаривать. Я присел рядом на койку, взял её руку.
Мне нравилась эта рука и пальцы – длинные, а чем ближе к концу, тем уже.
Не нравились только белые узкие шрамики на запястьи – типа, в переходном, видно, возрасте пробовала себя в самоубийстве, но я про них никогда не спрашивал.
Вот
Она со всхлипами рассказала, что утром на плантации старший преподаватель её стыдил и позорил.
Говорил недостойно для дочери преподавательницы знаться с таким отъявленным и женатым, как я; что он обязательно позвонит и всё расскажет её матери, как только вернёмся в Нежин.
А что рассказывать? Какая преподавательница?
– По немецкому-уууу…– и она расплакалась.
– Да плюнь ты на них на всех, пошли со мной!
– Куда?
Как будто я знал куда, но она согласилась и мы пошли.
Сначала это было поле кукурузы, но не то, по которому мы шли с автобусов. Стебли низкорослые и редкие.
Дальше началось поле пониже и мы вышли к уединённой длинной скирде соломы.
День был тёплый и ясный.
Мы валялись на соломе, что выбилась из скирды с одного краю, разговаривали, целовались.
Мне хотелось открыть ей всё душу; даже про то, что я нашаван.
И я ужасно хотел её, только солнце мешало.
Но с приближением вечера уединённость исчезала; рядом со скирдой пролегла грунтовка, по которой начали проезжать грузовики, мотоциклы какие-то, и пялиться на её красный свитер.
Вернулись мы в темноте и на подходе нас встретила Аня, сказать, что в комнату нельзя – там засада. И что старший преподаватель орал, что мы не вышли на работу и что нас видели, и что этим займётся деканат и ректор.
Потом вокруг нас собрались также Оля, Вера, Ян и стали держать совет – что делать?
Ян крутил головой и говорил уже не совсем по-чешски, что «так не ест харашо».
Оля прикрикнула на него, что молчал бы уж лучше да пошёл в столовую принёс нам что-нибудь поесть; ему откроют.
Олю он понимал без перевода и скоро вернулся с газетным свёртком для гонимых «миловици».
Я и не знал, что я такой голодный.
Вскоре составился план кампании студентов против препов.
Ира и я пойдём в Борзну, откуда Вера родом, и переночуем у её родителей.
Утром Ира поедет в Нежин, как будто приболела, а я приеду в Большевик, как будто из Конотопа и ни о чём ни сном, ни духом.
Чех Ян вывел нас на дорогу за селом, благословил, чтобы и дальше «миловат, миловици миловат» – сентиментальный таборит; и мы ушли в ночь.
Ночь выдалась тёмная и ветреная, а дорога вся в колдобинах и длиннее десяти километров, про которые говорила Вера.
Ира очень устала, под конец я даже протащил её верхом на себе, как гоголевский Хома Брут ведьму, от одного придорожного столба до другого.
Ира уже бывала в доме Веры и нашла его даже посреди ночи.
Родители Веры постелили нам на полу в гостиной и обещали разбудить Иру к семичасовому автобусу на Нежин.
На мои объятия Ира
сказала, что слишком устала и ей рано вставать.Она скоро уснула, а я ещё долго лежал и тихо радовался, что мы сделали этого старшего придурка преподавателя.
Нет туза? На-ко, вот – протри глаза!
Утром её уже не было и брат Веры отвёз меня в Большевик на своей «яве».
Студенты и преподаватели как раз вышли из столовой и он не спеша и триумфально провёз меня вдоль толпы, треща мотором. Кое у кого и челюсть отвисла.
Но брат Веры разочаровался, когда я ответил, что у меня с Ирой ничего не было на полу их гостиной.
Она долго не приезжала из Нежина и я опять пошёл на поводу своего «имиджа».
Трое мужиков из Борзны приехали проложить водопровод. Траншея по колено, для полдюймовой трубы.
Я мимо проходил, чуть-чуть помог от нечего делать. Они расчувствовались и достали водку, но без закуски.
Расстелили старую кухонную клеёнку под вишней, ноги в траншею опустили – так сидеть удобнее и – распили.
А тут старший преподаватель нагрянул. Факт налицо – опять я не работаю, а беспробудно пьянствую. Погоди, вернёмся в Нежин.
Пока младший из мужиков ходил ещё за водярой, я заглянул на плантацию.
Мои однокурсницы стали выступать, что я своих не замечаю, а только с девушками с филфака знаюсь.
Я им ответил, что я с детства славянофил и аглицкие говядины меня не возбуждают и вообще филфак for ever!
Потом меня позвали мужики от траншеи, мы допили добавочную бутылку тоже, опять-таки почти без закуски, и я вырубился на той же клеёнке-скатерти. Типа, кушать подано…
Впоследствии старший преподаватель в своей обвинительной речи делал упор на то обстоятельство, что возвращающимся с плантации студентам пришлось проходить мимо меня в таком сервированном виде.
Хотя расстояние от дороги до траншеи составляло метра четыре, мне всё равно стыдно было об этом слушать.
Но это уж потом.
Через три дня Вера ходила в Борзну и я пошёл тоже – позвонить Ире в Нежин.
– Привет.
– Привет.
– Как ты?
– Ничего.
– Ты… это… приезжай… я тебе песню написал.
А что ещё взять с меня такого?
Вообще-то я не песню написал, а переделку – подстановочные слова для популярной тогда песни «It’s raining, It’s pouring…»
Снова шепчет дождь под окном моим,
Мне напомнил солнечные дни,
Капли шелестом своим
Всё твердят, что счастье дым,
Так трудно не поверить им,
Когда один, один.
Ну, скажи о чём ты плачешь, дождь?
Что ты хочешь от меня и ждёшь?