Абраша
Шрифт:
Второй доклад занял пару минут. Ушаков лишь нижайше уведомил, что Комиссия, волей ея Императорского величества учрежденная, «о строении Санкт-петербурха», на высочайшее решение представила инициацию о переименовании «Большой першпективной Дороги» в «Невскую першпективу». – Неужто сию першпективу уже осушили? – Не извольте беспокоиться, и осушили, и замостили: Зеленый мост чрез речку Мья и Ани́чков мост чрез Безымянный ерик… – а что, этот ерик, то бишь Фонтанная река совсем воды для фонтанов Сада Летнего не дает? – Мало, ваше Императорское величество, совсем мало. Добавляет к тому, что с Дудергофских высот по Лиговскому каналу чрез бассейны к Летнему саду подводятся, но всё равно, жиденькие фонтаны. Думаю, Лиговский канал засыпать нужда будет. Так, продолжу с вашего позволения: Аничков мост и Зеленый мост замостили, а разводные – подъемные части доской дубовой покрыли, и камнем булыжным замостили у адмиралтейских триумфальных ворот, по случаю вступления на престол вашего Императорского величества возведенных, и начали у Церкви Святого Петра. – Анна недоверчиво голову венценосную склонила. Сумление выказала: – так Невской першпективой просека от подворья Лавры звалась, что монахами рубилась при Дяде моем – Петре великом, да и Большая першпективная Дорога прямиком только до Новгородского тракта тянется, до Лиговского канала, а далее крючится – почем имя Святого княза будем давать, коли до Лавры с мощами славного нашего предка напрямую не доходит? – Излучина не велика, но… ваше решение завсегда мудро будет, ваше Императорское величество… правда, э… – Говори, не тяни… – Идея сия по нраву пришлась Их Сиятельству Герцогу Курляндии и Семигалии… – о! Хитер ты, шельма, хитер… Ку-ку! Идейка и впрямь хороша… так и решим – быть посему! переходи к главному.
Последнее дело Ушаков изложил кратко, но Анна его расспрашивала, аж присела, наклонясь вперед, на край своего кресла любимого, что в межоконном проеме стоял, подле ружья. Про бабку колдовскую Дмитриеву забыла и про обещание школу верховой езды посещением своим облагодетельствовать –
Совсем, как давеча, а уж лет двадцать прошло, – Анна точно запомнила тот день – 12 февраля то было, 718 года – обер-гофмейстер захворал и оставил на несколько дней без забот своих и любви Анну – Анна последнее время хорошо его вспоминала и помиловала – разрешила в Москву из ссылки возвратиться и жить там или в ближних своих деревнях, хотя до того и наказала за введение в неоплатные долги и разорение: наставник Петр Михайлович умудренный был, а она так тогда в наставнике нуждалась, и мужчина крепкий, выносливый и грубый, впрочем, в ласках не столь куртуазный и смелый, как Мориц граф Саксонский. Так вот, занемог Петр Михайлович Бестужев-Рюмин и на доклад явился молодой Эрнст Иоганн. Видела она его и ранее при своем митавском Дворе, но в том день рассмотрела… послал Господь ей счастие небывалое – на всю жизнь отплатил за все унижение, нищету, мытарства.
Рука ея величества потянулась к ружью, сегодня она ещё не стреляла. Ушаков выдохнул: свой долг выполнил, про Уложение помянул, пронесло, слава всевышнему. Теперь о Татищеве. Андрей Иванович глянул на Бирона – ему доложено было, но обер-камергер рукой незаметно махнул, Анна головой повела, Бирон на цыпочках бесшумно вышел: не дело немцу дела российские решать. Пришлось доклад держать опять-таки генерал-адъютанту. Действительный тайный советник, Начальник Главной Горной Канцелярии Василий Никитич Татищев, по делу Тойгельды Жулякова сентенцию вынес: «Татарина Тойгильду за то, что, крестясь, принял паки махометанский закон – на страх другим, при собрании всех крещеных татар сжечь» . Что 20-го апреля сего года и свершилось. Анна остановилась, ружье отставила, вгляделась в Ушакова, тот опять сжался. Это, значит, как: татарина, который в свою веру вернулся, – сжечь, а православного, да из древней фамилии, – фамилия с какого века? – С начала шестнадцатого века, Государыня. – Вот именно, православного с древней фамилией кто в жидовский закон перешел – в монастырь, иль так же, как татарина того и той же мерой? Начальник Канцелярии стал объяснять, что тойгельды этот душегуб был отменный, хоть и не убивец, и что Матушке-Государыне известен обычай государевых людей на Урале давать полное прощение виновным башкирам – не убивцам – кто православие примет, и крест те целовать должны, что, ежели кто возврат к махометанскому закону иметь будет, то пощады ждать нельзя никому и наказание – самое жестокое, ибо тягчайшее сие преступление есть. А тойгельды Жуляков не только отказался от пастырского окормления и тайно возвратился к вере предков, но когда его с сыновьями на дознание к майору Угрюмову везли из Мензелинска в Екатеринбург, то от цепей тайно освободясь, побоище устроил, ранил конвойных, одному аж – гренадеру Казакову – руку правую топором, у возницы из армяка выхваченным, отрубил, но был пойман. – Анна не слушала, слушать не хотела. Того Жулякова Татищев на огонь правильно послал, но как можно равнять башкира ничтожного и безродного с дворянином?! – Что страшнее сожжения огнем было? Губы Анны аж синевой занялись, прекрепко сжаты, пальцы в спинку кресла вдавлены, глаза потемнели, взор тяжел – очень разгневалась. Ушаков был готов, он ждал такого вопроса – не успокоится Императрица, уж больно сильно обидело её дело Возницына, уж больно надо своё истовое православие подтвердить, да и любовь свою к немчуре прикрыть – не любил их, право слово, генерал-адъютант… Было одно Дело – при Петре Алексеевича, да не оскорбление веры, а его Императорского величества – Дело то Гришки Талицкого и Ивана Савина. По доносу певчего дьяка Федора Казанцева в преображенский приказ взят был сей Талицкий по «Слову и Делу» за то, что поносные слова о Государе сказывал, доски резал, чтоб печатать тетради и бросать в народ, и в речах сего Талицкого было, что антихрист, писанием предсказанный, уже пришел в мир, и антихрист тот – Петр алексеевич. И ещё на расспросе со спицами и ломании ребер калеными щипцами показал, что, советовал народу от Петра отступить, податей не платить, а как пойдет царь войну воевать, кликать на царство князя Михаила Алегуковича Черкасского. – Так и что, Что Государь придумал за богомерзкое преступление сие? – то не Государь, то суд боярский после увещеваний бесполезных местоблюстителя патриаршего престола Стефана Яворского установил: быть Гришке и подельщику его казнь через копчение, других бить кнутом и сослать в Сибирь; тамбовского епископа Игнатия, расстриженного, сослать в Соловки. Бирон опять вошел и, уже не оберегаясь от шумного шага, прошел по залу и встал за спиной Императрицы. Давно уж время отобедать пришло и лечь почивать, но Анна так увлеклась, что забылась, вот друг сердешный и напомнил, радея о её благополучном здравии и спокойствии. – Сейчас, сейчас, мой друг; – так и… – приговоренные подвешены были над костром. Огонь до тела не достигал, но от добавления трав специальных дым был зело едкий и жар прегромадный, так что кожа преступников лопалась, подкожный жир проступил, мясо коптилось, но оба в сознании были. Через два часа один объявил повинную и раскаялся, так страдать было уже невмоготу, посему были грехи ему отпущены и обезглавлен тот был, другой же, крепок духом, ещё пять часов коптился, в шипящую головешку превратился, пока не сдох. Анна прошла от окна к зеркалу настенному, долго смотрела на себя, не улыбаясь, затем обернулась к Ушакову: а с этим Возницыным так нельзя? – Как прикажете, ваше величество, хотя… Борух Лейбов утверждает, что не мог он того Возницына полностью в закон жидовский принять: заказано у них принимать – для того Возницыну следовало шестьсот тринадцать законов выучить, что в книгах ихних «Махзор» и «Сиддур» записаны, и знать на память оные, а памятью слаб тот Возницын, и ни в Речи посполитой, ни в Ливонии сделать никак переход сей нельзя, а только в Амстердаме, и ещё не ясно, держал ли жидовский шабес Возницын, и крест нательный, может, потерял, и не было первого кнута доносителю, а ежели то напраслина была, иль злой наговор… – Хватит, утомил. – Бирон отошел от кресла, голову наклонил, на Анну внимательно смотрел, не мигая. – Да и союзники наши, как примут весть о копчении, особливо австрияки эти; любезнейший остерман столь много трудов положил, чтоб союз
меж нами крепкий был… Бирон кивнул и опять на Анну уставился. И Анна поняла: опять злобные холопы, собаки неблагодарные всё на немцев спишут. – Быть посему: обоих – Боруха с возницыным – в сруб. Подать бумагу – и собственноручно начертала: «Дабы далее сие богопротивное дело не продолжилось… обоих казнить смертию – сжечь. АННА» . Да погоди, дай нам в Питерхоф выехать, при нас того делать не надобно.Анна вышла быстро, шурша атласным своим платьем – с завтрака так и не переоделась, а за ней, как горох из лукошка, посыпались шуты её постоянные: князь волынский, граф Апраксин, князь Голицын, Адамка педрилло, Ян д’акоста, впереди же ванька Балакирев – постарел, грузный стал – выпить потому что любит, сволочь этакая; за шутами повалили Дарья Долгая, Баба-Катерина, любезнейшая Авдотья Ивановна Буженинова – эта завсегда тут как тут, – и Анна Федоровна Юшкова – статс-дама, фаворитка Анны – босая, по обыкновению, и судомойка Маргарита Федоровна Монахина, а с ними карлики и карлицы, горбуны и калеки, калмыки и черемисы, дураки и эфиопы черные – все радостно кудахтали, задами вертели, непотребными звуками радовали Императрицу – засиделись, заждались свою радетельницу, свою Матушку-Государыню.
Хоть и попортил ей кровь Ушаков, но, всё едино, хороший день выдался, радостный, светлый – солнце уж к зениту подобралось, заиграло в зеркалах, забралось в потаенные уголки золоченых рам, разлилось по паркету, рассыпалось в драгоценных украшениях дам, блестящих пуговицах кавалеров, игрушечных сабельках детей. Сейчас она отобедает со своей семьей, а семья её – это Бенигна, Эрнст Иоганнн, дети их славные – её дети – Петр, Гедвига Елисавета, Карл Эрнст, ненаглядный, – Анна не имела своего стола, а посему, как обычно, направлялась в апартаменты друга своего сердешного. После трапезы Бенигна с детьми тихо удалятся в свои покои, Анна же с Эрнстом Иоганном лягут почивать часа на два, не более, по пробуждению фрейлины ея величества, рукоделием занятые в соседних палатях, затянут песни одна за другой, одна за другой, покуда не притомятся до беспамятства – Анна любила эти песни слушать без конца, ну, а затем очередь болтуш – сказы сказывать, болтовней своей беспрерывной услаждать слух Матушки-Государыни, все новости, все сплетни излагать: кто что сказал, кто что учудил по пьяному делу – вот беда, пьют ещё в России, хотя и не любила этого безобразия Анна, – кого за отрочицу Катьку из дома Демидоваых сватают – не продешевили бы, кто сдуру в отхожую яму провалился; Юшкова, небось, опять препохабную историю приготовила, интересно знать, про што сказывать будет нынче… Завтра же поутру надо охоту из ягт-вагена учредить, давно не баловала себя Императрица сей забавой любимой.
За окном, подымая столбы пыли до крыши дворца, оттачивал шаг гренадерский полк, капрал хрипло кричал что-то непотребное – капралу можно, он для дела старание выказывает, а не просто языком мелет, – где-то не ко времени торопливой скороговоркой причитал умалишенный петух, собаки неохотно беззлобно перебрехивались – от нечего делать, должно быть, – мерцающие тучки жирных мух, назойливо жужжа, кружились над свальными кучами, обочь от левого крыла дворца, что пристроен был на месте бывших домов Апраксина, Рагузинского и Чернышева, кричали дети, играя в стукалку аль в лапту, повизгивая, скрипели разноголосые колодезные журавли и непрерывный колокольный звон покрывал своей замысловатой вязью говор великой столицы.
2.
До сих пор не мог Абраша понять, с чего он так озверел, махалово дурацкое устроил. Стыдно было вспоминать. Причем уже не в первóй, и каждый раз давал он себе слово держать себя в руках, и держал… пока моча в голову не ударяла. Ужас какой-то.
Он отчетливо помнил свой первый срыв. Было это в другой жизни – во втором или в третьем классе. Делали облом Файнбергу – «Зюзе». Файнберг этот был действительно неприятным парнем: гоношистым и подлизой – всё руку свою тянул, всё к доске рвался, всё знания свои показать хотел. Пацаны думали, что он сексотничает, но никто за руку не ловил. Но главное, ни с кем не знался, всё на первую парту норовил сесть, не курил в подвале с пацанами и занимался музыкой. Было в нем какое-то пренебрежение к другим, какое-то высокомерие (это слово Абраша – в другой жизни – слышал от родителей, и оно ему очень понравилось – высоко, значит, себя мерил, выше других). Короче, когда Гуляев – «Гуля» – подошел к нему на перемене и сказал: «Слышь, сегодня вечером Зюзе облом будем делать», он не удивился – облом так облом, не в первый раз. Ему самому еще облома не делали, но, если сделают, то по справедливости – пацаны зазря не бьют. Вечером Файнберга вызвали из его коммуналки. Титов – «Хмырь» – сбегал, сказал: «Зюзь, выдь на минутку». Файнберг не удивился, тут же вышел, в чем был – в домашних тапочках – эти тапочки Абраша помнил по сей день: подошва на одном оторвалась, цеплялась за асфальт, и был виден большой палец серого цвета, – в тельняшке – отец Файнберга служил морским врачом где-то на Севере, – в шароварах с пузырями на коленях и без очков – понимал, значит, зачем вызвали. Стояли молча долго, переминаясь с ноги на ногу, кто-то дул в ладони, кто-то длинно сплевывал, кто-то ковырял носком ботинка грязь на асфальте, кто-то бил себя по бокам, чтобы согреть – была середина октября – не знали, как начать, – каждый раз одно и то же – пока Зюзя не сказал: «Ну, когда бить будете, холодно…». Тогда Крученых – здоровый второгодник, говорили, что его старший брат сидит за мокруху – подошел и сказал: «Ну что, жид пархатый». Это было не по закону: надо было сказать конкретно: «что – насексотил?», или: «это тебе за повидлу», или: «будешь крысятничать?», или другую причину предъявить. Абраша тогда, что такое «жид», не знал. Дома у него такого слова не говорили. «Сука марамойская», – повторил Крученя, но тут выскочил Витька Асин – «Асина» – отличник и тихоня, про которого училка говорила, что его первого в пионеры обязательно примут – выскочил и крикнул: «Бей его, жидяру». «Сталина убить хотели, бляди еврейские», – пробормотал Крученя и ударил, без размаха, ловко и сильно, прямо в нос – такого тоже никогда не было: били – несильно – по телу, скорее для приличия, выполняя ритуал; да и в драках один на один стыкались лишь до первой кровянки, а тут сразу, без предъявы. Всего за то, что он жид – что это такое? – и при чем здесь Сталин. «Так Сталин уже помер давно», – вякнул Гуля, но его не слушали. Ринулись… Зюзя даже не закрылся, стоял молча, а кровь густо по тельняшке растекалась, родня синие и белые полосы в один багровый цвет. Крученя опять кратко и сильно ударил по лицу, Зюзя зашатался и присел, уцепившись, чтобы не упасть, правой рукой за поленницу. Вот тут и ударила моча в голову: Абраша не помнил, но позже пацаны говорили, что прыгнул он на Крученю и стал бить по лицу наотмашь, ногами пытался по яйцам попасть, кусаясь и царапаясь… еле оттащили. Про Зюзю забыли, он с трудом поднялся и пошел домой, одной рукой зажимая нос, другой – поддерживая отцовские шаровары. «Асина» тихонько отвалил в сторону еще в самом начале облома, будто его здесь и не было, Золотарев – «Шмель» – вообще зачем-то заплакал… С той поры Абрашу зауважали, Крученя к нему близко не подходил, – весной его опять оставили на второй год, а потом он загремел в колонию за ограбление газетного ларька. Зюзю перевели в другую школу.
Два других раза Абраша толком не помнил – один раз на юге случилось сорваться, а другой… Давно это было. Предпоследний раз начудил, когда завезли в поселок полукопченую колбасу, но это – к счастью: тогда он с Аленой познакомился, хотя, конечно, можно было бы познакомиться поэлегантнее. Ну а в последний раз совсем глупо получилось. Вспоминая, Абраша краснел.
Мама, приходившая к нему во сне, грустно спрашивала его: «почему ты не можешь пройти мимо», и он отвечал, что «моча в голову», и это было действительно, сильнее его, не мог он себя контролировать…
История получилась дурацкая. Жила Настя, жила, никого не волновала. Всю жизнь с Аленой. Сначала воспитывала ее, ухаживала, а потом просто жила ее жизнью. Пару лет назад у нее стало что-то получаться с одним парнем. Хороший парень. Но – афганец. Она в него влюбилась, и он – в нее. Но что-то у них не получалось. – Абраша знал, что , и мама знала, но не от Абраши… В остальном, всё у них было хорошо. То он к ней приедет, поживет, то она к нему в город. Настя счастливая такая стала. Помолодела. Поселковые дети раньше звали ее «бабкой Настей». А теперь – «тетя Настя» – понизили в звании. И потихоньку она этого несчастного стала выхаживать. Стал оживать он. Настя как-то по секрету Алене сказала, а Алена Абраше, что, может, они и поженятся. Так вот, Николай – тот, который их и познакомил, который этого Олежку к Алене на день рождения привел, так он – запойный. Ничего мужик, но как уйдет в штопор, ничего не соображает. К тому же и он за компанию на Настю глаз положил. Пока она была одна-одинешенька, никто внимания не обращал. А как появился у нее кавалер, так на тебе – и Николай туда же. Короче говоря, что там поначалу случилось, Абраша не знал. Рассказывали, что Николай стал к ней у лавки приставать – пьяный был, и кричать, мол, что он – парень хоть куда, что она, дура, с импотентом связалась, что пожалеет, такого мужика, как Николай, упустила… Абраша этого не слышал. Он подошел, когда Настя, как дикая кошка, в этого Николая вцепилась, повисла на нем, ногами пыталась в живот ударить, волосы рвала. Николай поначалу вяло так отбивался, а потом тоже озверел, наотмашь стал бить, пытаясь по лицу попасть. Ну, Абраша и стал их разнимать. Тут Николай на него всерьез попер, глаза безумные, орет: «урою, сука, всех вас, блядь, урою». Дальше Абраша не помнил. Говорили, еле его от Николая оттащили – как тогда, в 55-м, в школе, когда толстяк Стопник – «Рыбамясокомбинатленсосискилимонад» – впервые с восхищением определил: «ну, а тебя моча в голову классно бьет, застрелись!».
– Ты же знаешь, когда мне моча, я бешеным становлюсь.
– Знаю, сыночек. Знаю, что ты этого придурка чуть не искалечил.
– Да он не придурок. Жизнь у него была не простая. Он скрывает свое прошлое, прошлое своей семьи.
– Как ты.
«Как я», – соглашался Абраша. Николай не рассказывал, но по некоторым репликам Абраша понимал, что он – не плебс. И не из простой семьи, и далеко не глуп и сер, как казался, как хотел казаться… И эрудиция, и какая-то особая культура, и такт вдруг да выплескивали, как бы он не запрятывал их от посторонних глаз. Жизнь его сильно, видимо, поваляла в грязи. «Тонкая натура». Если бы не срывался в запои… И моча у него, как у Абраши, в голову ударяет. Ничего не соображает, когда драться начинает. Как сумасшедший…