Абраша
Шрифт:
– Вы были замужем?
– Нет.
– А я был женат.
– Я поняла. Хотите рассказать о вашей бывшей жене?
– Да нет.
– А что вы хотите?
– Этого я вам не скажу. Выгоните.
– Выгоню. Вы до сих пор любите ее?
– Вам не холодно?
– Нет, я сильная, привыкшая, а вы – блокадник, совсем зачуханный.
– Спасибо.
– Не обижайтесь.
– Почему вы не сдаете? Особенно одиноким.
– Сдала один раз. Орденоносцу…
– Ну и что?
– А ничего. Спасибо знакомая в Сочи оказалась. Акушерка.
– Вы откровенная…
– Вы правы. Пора спать. Извините.
………………………………………
…Господи! Сколько лет прошло! Его и ее уже давно нет, а я всё живу и живу. Зачем, почему? Никому моя жизнь не нужна, да и мне она в тягость – даже на улицу без посторонней помощи выйти не могу. Стыдно сказать, иногда плачу по ночам.
Помню, как они впервые приехали вместе. Он привез ее в Ленинград. Молодые, красивые. Любовь была сумасшедшая. Как правило, «один целует, другой – подставляет щеку». У них же была обоюдная страсть, как ни старомодно и пошловато это звучит. Поначалу казалось, что его влюбленность носила несколько покровительственный оттенок, она же смотрела ему в рот и ловила каждое слово, каждый нюанс интонации, каждое движение. Интересно было наблюдать, как она менялась, за ней и он, как менялись их отношения. Приехала загорелая очаровательная молодая женщина с выгоревшими волосами. Провинциалка, страстно влюбившаяся в Ленинград. Первые недели не вылезала из музеев. Могла целыми днями, пока он был на работе, бродить по улицам Питера, причем в любую погоду. Всё ее удивляло, всем она восхищалась. Была стройной, худенькой, восторженной, наивной, смешливой. Однако наивность и восторженность довольно быстро сменились вдумчивой сосредоточенностью, пытливостью, серьезностью. Соответственно менялись и акценты в их отношениях. Со временем она становилась лидером. Причем это лидерство камуфлировалось
Ушли они, и закончилась моя подлинная жизнь. Два островка среди постылой гнилой и лживой жизни: Куоккала и они…
Они были, бесспорно, счастливы. Что бы ни случалось в их жизни – а случалось много чего, и однажды – случилось, – пока они были вместе, они были неизменно оптимистичны, энергичны, жизнерадостны. Почти не помню их в состоянии подавленности, растерянности, безысходности. Лишь в последнее время появилось предчувствие чего-то неотвратимого и страшного, ощущалось ожидание неизбежного, нагнеталась атмосфера страха… Но это только последний период нашей жизни, а в общем они были светлыми людьми. Лишь один раз: ее еще не было дома, я застал его одного, сидели мы и говорили на какие-то отвлеченные темы, на стенке тихонечко бубнило радио «… увеличены посевные… надои в три раза… с докладом выступил товарищ… поэтический вечер Евтушенко… концерт по заявкам…» – он был в смешливом настроении, всё переспрашивал «кто такие эти евтушенки, рождественские – молодняк, а из “тарелки” не вылезают», стал рассказывать какой-то анекдот про Никиту Сергеевича, и вдруг тонкий женский голосок запел: « В лунном сиянии снег серебрится, / Вдоль по дороге троечка мчится… Дзинь – дзинь – дзинь …» Он замолчал, взгляд его остановился, он крепко сжал губы, подборок задрожал. Я встал, пошел к буфету, долго искал там, чтобы не смотреть на него, свою рюмку.
Давно это было.
………………………………………
Утром другого дня она рано ушла на работу, а он долго спал, нежился. Потом, спохватившись, что отпуск проходит, наскоро попил пустого чаю и помчался к морю. Там он пробыл весь день, пообедав в привокзальной рабочей столовке и вернувшись только к заходу солнца. Хозяйка была уже дома. Они вместе пили чай с вареньем из алычи и без умолку болтали обо всем: о кино – оказалось, что их вкусы сходятся, и оба они любят «Сердца четырех» и не переваривают «В шесть часов вечера после войны», – а лучше «Сестры его дворецкого» с Диной Дурбин вообще ничего нет – о книгах: и здесь вкусы сошлись – Чехов, конечно, первый, ну, после Толстого, пожалуй, но и Шолохов неплох, но только «Тихий Дон», – о войне, в самом конце которой потеряла она своих родителей, о блокаде – здесь она больше слушала, о смысле жизни и о любви. Впрочем, здесь разговор как-то увял. Они долго сидели молча, глядя прямо перед собой. Когда молчать стало невыносимо, она резко поднялась и, сказав: «Спокойной ночи», ушла. Он еще долго сидел, маясь надеждой, может она еще выйдет. Напрасно.
На следующий день он никуда не пошел. Его знобило, к пылающей коже было не притронуться, от одной мысли, что он выходит на открытое солнце и погружает свое тело в холодную воду, начинало подташнивать. Из треснутого зеркала на него глядело изумленное, испуганное, ошпаренное существо, подтверждающее теорию о том, что млекопитающие вышли из воды, а точнее, ведут свою родословную от сваренных в кипятке раков. Хозяйки опять не было полдня дома, так что помочь ему было некому. Она появилась только под вечер. Увидев его малиновую физиономию, она сначала долго смеялась, потом побежала к Савченко и принесла бутыль с жидкостью, пахнувшей кефиром, мятой, алое, чем-то еще – неприятным. Он покорно снял свою единственную летнюю розовую бобочку, не стесняясь, с ужасом ожидая прикосновения ее рук. Однако она мазала его спину, грудь, руки, ноги, лицо, едва прикасаясь, нежно, легко, ласково. Через несколько минут ему стало легче, а к наступлению ночи он забыл о своих дневных мучениях.
И опять он сидел и ждал ее, но она не выходила ни через сорок минут, ни через час. Он было отчаялся – оказалось, что именно это мгновение было единственно важным, оно составляло цель его нынешнего существования. Где-то очень глубоко внутри ему было стыдно за себя, он в который раз разочаровывался в себе, и было ему смутно омерзительно, что он так быстро – всего пять месяцев прошло – всё забыл, всё предал – себя, в первую очередь, свои чувства, мысли, уверения, убеждения, а убеждения казались ему еще совсем недавно – в поезде, во время мучительных ночных бдений – непоколебимыми и заключались они в том, что никогда не сможет он ни забыть ее – Асю, ни заменить ее даже в своих мыслях, и личная жизнь его закончилась окончательно и бесповоротно… «В лунном сиянии…» Но он сидел и ждал, и ничего он не мог поделать с собой и не хотел. Когда он понял, что надежд нет, она вышла и села рядом с ним. Он что-то хотел сказать, но понял, что всё будет некстати, пошло, примитивно. Наэлектризованное напряженное молчание, казалось, продолжалось бесконечно. Потом она встала и, не говоря ни слова, медленно пошла к дому. Он так же молча последовал за ней.
«Вдоль по дороге троечка мчится».
………………………………………
…Когда маленький Николенька как-то спросил у мамы, откуда он взялся, Тата ответила, смеясь и сдувая нависшую прядь светло-каштановых волос: из бутылки с кефиром, которую взяла у соседей – у Савченко.
Конец первой части
День получился радостный. Ночь прошла сытно – болей почти не было, спалось легко, сладко, долго. Рядом, как всегда, посапывал маленький Карл Эрнест. Сны ей привиделись забавнейшие, хотя и не запомнились. С утра солнышко засветило по-майски радостно – это после дождя-то ненавистного – всю Страстную неделю лил и Светлую пасху Христову испортил. Дворец был залит светом, слышался детский смех – это Петруша с Гедвикой носились, распугивая придворных своими проказами, – и правильно, нечего под ногами у малышей путаться, хотя… хотя, увы, уже не малыши: Петру четырнадцатый идет, а Елизаветушке уже одиннадцать минуло. Быстро время скачет. Но главная радость была – Карл Эрнест совсем поправился, с утра гляделся веселеньким, щечки зарумянились, добавки на завтрак попросил – Анна сама его кормила, сердце её воробышком трепыхалось от счастия долгожданного, и сияла Бенигна, стоя рядышком и глядя умильно на свое чадо и на неё – на Анну. Никогда не расставалась она с этим «светиком ясным»: ни в Митаве постылой, ни в питербурхе, ни той ночью – тревожной, стремительной, враждебной, мальчику было всего годик и три месяца, когда мчалась она в столицу для переговоров с членами верховного тайного Совета, не ведая тогда, чем закончится сей вояж – троном, монастырем, плахой, и уж точно не полагая, что «смысл жизни ея», белокурый ангелок, спавший в карете у неё на руках, в девять годков станет камергером, а чуть позже будет награжден орденом Андрея первозванного: только дети венценосных родителей сей высший орден российский получали.
Обычно завтракали, как обедали и ужинали, они все вместе – одной семьей. Так и жили душа в душу: в заботе, трудах праведных, любви и согласии. Сегодня, правда, Эрнста Иоганна с утра не было, дел государственных навалилось – и сотне не переделать, а он всё один, своим горбом лямку эту тянул, радея интересы государственные и её, конечно, Анны интересы. И лошадей присланных следовало герцогу осмотреть: это – их общая слабость, у неё даже были свои апартаменты в манеже, – и озаботиться положением дел в Курляндии, где год назад избрали его герцогом, и проверить качество присланных графиней Строгановой его законной супруге – Бенигне – двух нашивок жемчуга, и отписать письмо Кейзерлингу – русскому посланнику при саксонско-польском
Дворе, чтоб тот реляции слал ясные, отрывистые и краткие, и чтоб не было нужды отыскивать смысл в его пространных рапо́ртах, и сделать смотр новой улице, от Лиговского канала проложенной к Большой Загородной дороге – Разъезжей, так Государыня назвать оную соизволила, и, вообще, проверить, как-то милейший Миних осушает болота в районе речушки Лиги, и оказать содействие Семен Андреевичу Салтыкову, «рабски» просившему смягчить сердце Государыни, хоть его и сродственницы и покровительницы, но прогневавшейся на постоянные пьянки, безобразия и чрезмерные взятки московского Главнокомандующего – «да не взятки это, не взятки – подношения рукодельные»… а тут и отчеты по строительству Оренбурга подоспели – его – Бирена детище – всё надо просмотреть, проверить: воруют, сволочи, воруют-с, меры не зная… Много хлопот было у герцога.Счастлива была она, слов нет. И главная причина радости сей: отлетела, истаяла, как и не было её, тучка, вернее, темное облачко, чуть было не омрачившая ясный небосклон сердечной любезности, родства платонического сродства душ её и Карла Эрнста Иоганна. А облачко то налетело внезапно. И всё из-за этого Дела племянника думного дьяка Прокофия Богдановича Возницына, посла дядюшки её любезного, Петра алексеевича. Что, казалось бы, особенного: Ушаков докладывал третьего дня и, с опытом своим согласуясь, традициям своего ремесла древнего следуя, молвил, что во первую очередь надо совратителя – Бороха Лейбова подвесить и с пристрастием расспросить. Так Сенат постановил: «Надлежит произвести розыск, и не укажет ли оный Борох и с ними кого сообщников в превращении ещё и других кого из благочестивой греческого исповедания веры в жидовский закон…» Возницына же Александра, по недужности рассудка его слабого можно и отдать в какой дальний монастырь: там заблудшего в ум и приведут. То – духовной власти дело. Так Сенат удумал. Карл при этом был, но стоял в отдалении, молчал. Однако Анна знала своего друга сердешного до кончиков пальчиков его, до самой потаенной клеточки души, до последней волосиночки: не доволен он сиим речением Начальника Канцелярии. Ушаков тоже не лыком шит: почуял, что наступил на больную мозоль всесильного обер-камергера, нахмурился, но голову с повинной склонил: как прикажете ваше Императорское величество. Всё понимал, всё знал Андрей Иванович: и про Исаака Леви Липмана, обер-гоф-фактора, ближнего конфидента Карла Иоганна в негоциациях оного, и про торговые операции, творимые этим жидом вкупе с Герцогом Курляндским – и всё мимо казны, – и про интерес английского посланника Рондо – всё знал Андрей Иванович, и про то, что, имея прямые сношения с Императрицей, сей жид руками Бирена Россией править может, почти всё управление финансами и различные торговые монополии в своих пальцах держит, и Бирен тоже знал о его, Ушакова знании, но всесильный Начальник Канцелярии молчал, и всесильный фаворит знал, что Ушаков будет молчать и молвить ничего лишнего не позволит, но будет верно служить ему пока он – Бирен – при власти, конечно. Ушаков же знал – чуял, что чуть нахмуренные брови Бирена, то бишь Бирона – на германский лад – возымеют последствия чрезвычайные, и Анна вскоре подпишет: «Хотя он Борох и подлежит розыску, но чтоб из переменных речей, что может следовать от нетерпимости розыска жестокаго, не произошло в том Возницыне деле дальнего продолжения, и чтоб учинить решение: чему он за его Возницына превращение в жидовский закон, по правам достоин, не разыскивая им Борохом» . Так что непытанным взойдет Борух на Лобное место, не расскажет под кнутом на встряске иль на спицах о герцоге, Липмане, Рондо… повезло старику Лейбову, что будущая императрица в Курляндии ещё, в деньгах нуждаясь, помощь от Леви Липмана имела…
Было это третьего дня, а ныне всё ладно было в доме Анны. Отзавтракав с Бенигной и детьми, как и положено, пару часиков отдыхала Анна: осматривала свои наряды и драгоценности. Была она в своем любимом платье – длинном персидского покроя глубокого зеленого цвета, красным платком повязанном. Глубокие голубые глаза озерами смотрелись на этом зеленом лугу, и нравилось это Анне. Ждала она Ушакова с интересными сведениями.
Андрей Иванович явился точно вовремя, поклонился спокойно, почтительно. Знает себе цену, шельма, но не завышает её, и то – слава Богу. Глаза, уши и карающие руки Государевы, без них Анне было бы трудно, такого более не сыщешь. Да и нравился он Анне – было в нем, в его фигуре, в его лице, в его походке нечто лошадиное, а к лошадям она доверие имела. Слушать его было приятно: говорил Ушаков тихо, размеренно, четко и кратко, и не было сомнения в правдивости его слов, в точности его оценок.
На первый вопрос отвечал он пространнее обычного. Да, дяде ея величества, которому она всячески следовать старалась, жиды крещеные пришлись. Не то что любил их, нет, упаси Господи, так и писал он в своем манифесте от 702-го года: «Я хочу видеть у себя лучше народов Магометанской и языческой веры, нежели жидов. Они плуты и обманщики. Я искореняю зло, а не распложаю; не будет для них в России ни жилища, ни торговли…» – Анна постаралась это запомнить. Не любил, но пользовать позволял. – Блаженная Мать – Безножка нос свой сунула в дверь, небось, какую свою новую дурь показать захотела, у Анны радостно сердечко ёкнуло, повеселело, но приживалка-болтуша, увидев Ушакова, немедля вон дернула – от греха подальше, правда, рожу изрядно презабавную сделала, прямь, козлище старый вонючий. Надо, чтоб потом ещё так повторила. – Так великий Государь первым в обиход государственный ихнего племени представителей ввел. Вице-канцлер петрушка Шафиров – из португальских жидов, как и д’акоста, и резидент русского представительства в Амстердаме и вене Абраша Веселовский, равно как первый генерал-полицмейстер Санкт-Санкт-Петербурга Антон Дивьер и начальник тайного розыска новой столицы – Вивьер – имя тоже не русское, не запомнить, – да и многие другие были выкрестами, и услугами их Государь Император пользовался охотно. Да и к некрещеным боязни иль какого недоразумения не имел. Царским фактором в Риге был Исраэль Хирш – жид обрезанный. – Так в Риге жидам житие заказано! – верно, Матушка-Государыня, но Меньшиков Александр Данилович по указанию Петра Алексеевича тому Хиршу патент на проживание выправил. Государь лишь пользу для отечества искал. Так, писал он, что для него всё едино, был человек крещен или обрезан, лишь бы был порядочный и хорошо дело своё знал и делал. И насилий не допускал. – Анна нахмурилась, платок алый затеребила, гневаться начала: не то Ушаков болмочет, не того ожидала от холопа своего. Но Начальник Канцелярии будто не видел, не замечал, своё тихо, но веско гундосил. В лето восьмого года, будучи в Мстиславле, Петр распоряжение дал повесить 13 солдат за мародерство и насилия над жидами и жидовочками. Анна начала багроветь, её широкая грудь всколыхнулась угрожающе. – Надо велеть высечь того офицера, кто про бабку Агафью Дмитриеву, которая козой и собакой оборачиваться может, не доложил. – Но! – Ушаков сделал паузу и впервые посмотрел прямо в глаза Анне – и Анна поняла, что сейчас будет суть, всё предыдущее – мимо ушей. Великий Государь, будучи истинным христианином, посему не притесняя никого из своих подданных, равно как и гостей заморских, какой бы они веры не были и какого закона не придерживались, был русским Государем, и почитал наивысшим своим долгом интересы православного своего народа блюсти. А народ наш жидовский закон не принял и не примет, и обрезанных среди себя терпеть никак не сможет. Так Государь-Батюшка и ответствовал бургомистру города голландского Амстердам, челом бившему, чтобы Петр алексеевич купцов иудейских в Россию допустил: благодарствую жидам голландским за желание полезными быть моему отечеству и, сознавая всю выгоду от сих инициаций, не могу допустить того, ибо жаль мне их, коль скоро им пришлось бы жить среди народа моего. Великий строитель России был дядюшка ваш, ваше Императорское величество, понимал, как православный люд с иноверцами сближаться будет… Без крови не обойтись. Анна разгладила на груди платок свой любимый, глаза посветлели, вздохнула с облегчением и благодарностью: умен, ничего не скажешь, умен и большой полити́к есть Андрей Иванович. Все мысли потаенные угадал. Никогда Матушка-Радетельница не будет притеснять иноверцев, будь то мусульманской веры или жидовского закона, коль скоро пользу отечеству приносят. Вот Леви Липман – обрезанный, а рыбу фиш фаршированную в палатах своих кушать изволит, и никакого притеснения не имеет, ибо на благо России-матушке труды свои приносит. И никого в свою веру не склоняет и от благочестивой греческого исповедания веры никого не отвращает. А кто на это сподобится – на кол или в сруб горящий, чтобы не смели народ православный смущать – на то Мы и поставлены, чтоб интересы его блюсти, слава Господу. И для блага же иудейского племени отселить надобно их, хотя бы из Малороссии – от гнева людского спасти, особливо после этого переметчика Алексашки Возницына – побьют ведь, побьют сынов израилевых, и правильно сделают: надо же благородной фамилии – и в жиды… а то разговоры – она, Анна, спасибо Андрею Ивановичу, всё знает – разговоры: мол, немцы кругом засели, под крылом Государыни пригрелись, – куку, – а кто о народе россейском печется, радеет о его благости и святости, от жидовской напасти кто бережет?! то-то… Надо будет графу Андрею Ивановичу – тезке полному твоему, мой генерал – остерману болезненному (тоже мне, тезка нашелся – Генрих Иоганн Фридрих, немчура хитрожопая – не любил Ушаков вице-канцлера) напомнить, чтоб указ о выселении иудеев подготовил. Он, хворый, дело знает, но неторопливый какой-то. И про балет чтоб не забыл. Намедни вертунчик этот – Ринальди, ваше величество? – да, мой друг, Ринальди – Фузанчик с другим – французиком, что в шляхетском кадетском корпусе танцам европейским обучает – опять просили Милости Нашей школу для танцев открыть – хорошая затейка. Оперу Мы теперь учредили, пора и танцами занять себя. А как, кстати, педрилка, шут мой прелюбезный, языком более Франчешку не задевает? На всё глаз да глаз. Утомилась Императрица от забот, но спуску себе не дала – важные дела решать надо было.