Альбом для марок
Шрифт:
Читал предпосадочное (редко), сочиненное в ссылке, новое:
“Одна ворона (их была гурьба…)”,
“Пророчество”,
“Послание к стихам”,
“Одной поэтессе”,
“Письмо в бутылке” и т. д.
На моих глазах росла гениальная постройка “Горбунова и Горчакова”. Не менее гениальной показалась не дописанная из-за посадки поэма “Снег, снег летит…”. Наверно это и была та самая запрещенная, о которой он упоминал в письме. Иосиф показал ее очень не сразу, обтерханную, засаленную – блины пекли.
Я не жалел слов,
Некоторые его стихи выдают один присест. А длинные огромные стихи писались – вот такой напор идет, за день он иссякнуть не может. Назавтра рождаются какие-то новые видения того, что уже сделано, и – исправлений множество. Переделывал он свои стихи основательно, пристрастно переделывал. Печатал стихи на машинке – не любил писать от руки, потому что писал размашисто, – печатал через один интервал вровень с левым обрезом убористые-убористые строфы, так чтобы на страницу влезло как можно больше; огромное стихотворение в несколько столбцов, два, или даже три, помещалось на одной, двух, может быть, трех страницах. Никогда на обороте не писал – ему нужно было видеть текст, как картину. По картине и правил. Выразительно марал перьевой самопиской, разгонистым почерком. Яростно зачеркивал, вписывал, заполнял поля, – и мог бутерброд маслом вниз уронить на рукопись совершенно элементарно.
Иосиф страшно много ловил из воздуха. Он с жадностью хватал каждый новый item и старался его оприходовать, усвоить в стихах. Можно сказать, ничего не пропадало даром, все утилизировалось – с невероятной, ошеломляющей ловкостью.
В Москве Иосифа очень скоро повезли к Надежде Яковлевне Мандельштам. Он принял ее на ура – и саму, и книгу. Захлебываясь, с восторгом, с улыбкой: “самая веселая вдова в мире”. Н. Я. говорила про Иосифа нежно: “Ося второй, Ося младший”, что не мешало в другой раз сказать: “обыкновенный американский поэт”.
И у Н. Я., и в других домах, куда ходил Иосиф, собиралось общество. Общество бывало разное. Когда про Иосифа говорилось “великий”, кого-то это скандализовало. Даже многие из тех, кто потом пел Иосифу дифирамбы, тогда смотрели на него как баран на новые ворота.
Но и при нормальном понимании, и без понимания к нему относились с открытой душой. Нельзя сказать, что всюду он сразу попадал в центр внимания. Конечно, он много и замечательно говорил – хотя все-таки это был не тот блеск, какой в общении с глазу на глаз.
В откровенно дружественных домах Иосиф был сама ласковость. Когда ласкали его, он почти мурлыкал и мог сказануть такое, что прямо противоречило его обычным словам и утверждениям. По-моему, Иосиф чрезвычайно зависел от собеседника, иногда чуть ли не попадал в рабство – на десять минут, полчаса. Но вот уже, развивая тезис или отвечая, он вскидывал голову и в сослагательно-мечтательном наклонении выдавал что-нибудь безапелляционное. К тому же в характере у него был дидактизм, и самые невинные вещи он мог выговаривать четким вразумляющим тоном.
Иосифу не было свойственно обдумывать в разговоре следующий шаг – свой или ближнего. К счастью, он не находил удовольствия в том, чтобы по-бытовому перечить всему на
свете. Но были вещи, которые он безоговорочно не принимал.При мне Иосиф редко бывал спорщиком, врагом собеседника. Только однажды я видел, как он убивал. Столярова, секретарша Эренбурга, пригласила Иосифа и нелепо соединила с литературоведом Пинским. Кончилось тем, что Пинский выкрикнул:
– Пастернак, Ахматова, Заболоцкий – я бы хотел, чтобы они умерли в 29 году!
Иосиф, выдержав хорошую театральную паузу, с нажимом спросил:
– А о чем они писали после 29 года?
Пинский сказал, что он так не может. Иосиф нравоучительно-назидательно:
– А я могу. После 29 года они писали о Боге. Вам это не нравится?
Иосиф не был профессиональным остряком, хотя часто бывал шутлив. Иной раз, брякнув что-нибудь замечательное, сам собой восхищался, удивлялся и повторял вполне наивно и трогательно. Хихикая, выдавал любимые присловья:
Дело вот какого рода — Бога нет, а есть природа.“Мойше, не дергай папу за нос и вообще отойди от покойника!”
“Первая статья конституции Ганы: Каждый мужчина по природе полигамен”.
Стихотворцем-импровизатором не был. С ходу при мне только раз выдал двустишие. Принес Саше Пятигорскому фотографию Вивекананды (Иосиф успел в юности отдать какую-то дань индийскому), Пятигорский умилился, Иосиф перевернул фотографию и написал:
Господин Вивекананда, специальность – пропаганда.По-толстовски мог определить человека какой-то одной чертой, довести эту черту до общей характеристики и потом, никогда не меняя, повторять, например, “душный еврей Н. Н.”. Конечно, про тех, кого любил, говорил многослойнее.
Однажды мефистофельски похвастался, как пришел к Эткинду и сказал:
– Ефим Григорьевич, мне очень нужна моя книга [речь шла о первой, вышедшей в Америке. – А. С.], я знаю, у вас есть.
Эткинд достал книжку:
– Пожалуйста, пожалуйста.
– Понимаете, Ефим Григорьевич, мне за нее такие хорошие джинсы дают…
Иосиф был много взрослее своих лет. Но и неизжитого детства в нем был вагон. Кто-то ему подарил американские штампованные часы со Спиро Агню (My Hero is Spiro) на циферблате. Он их радостно носил и всем показывал. Увлеченно, подолгу мог обсуждать скульптурные достоинства маузера или парабеллума. Думаю, этого детства хватило до конца.
На лотке перед собой он никогда не держал самоуважение. Всегда отзывался о себе и о своих стихах скорее с юмором, говорил “стишки”. Но, конечно, знал себе цену. Неприкосновенность себя и своих стишков старался оберегать от вторжений.
– Звонит Клячкин, говорит, приходи на концерт, я твоих “Пилигримов” петь буду. Я ему говорю: моли Бога, чтобы я не пришел, я тебе гитару на голову надену.
Когда по записи Фриды Вигдоровой в Италии и Израиле поставили пьесу: